Изменить стиль страницы

Ему мигом предоставили другой номер.

В прошлый раз здесь, в Стрельне, его соседом оказался бывший водолаз по профессии, значительно моложе его; тот регулярно по утрам занимался (к немалому стыду Антона) пробежкой, тренируя тело, но все же жаловался на свое телесное нездоровье, из-за чего лечащий санаторный врач даже не прописала ему никаких лечебных процедур, как бы страхуясь. Трофим нередко с интересом наблюдал как Антон работал пастельными мелками-грифелями, нанося краски на этюды.

Они обменялись номерами личных телефонов и потом перезванивались. Антон приглашал Трофима несколько раз на свои художественные выставки, и они встречались.

И Трофим сообщил Антону, что занялся всерьез рисованием, стал посещать занятия в изокружке.

Были теперь приглашены на выставку и Незнамовы.

X

Антон кроме этюдописания в Стрельне занимался и прозой (так уж повелось у него), взяв с собой сюда исписанные отрывки, чтобы и тут почистить их, поправить, дополнить текст нужным образом, связать его; он рассчитывал так, может, преуспеть хоть еще немного, продвинуться в своих исканиях истины. Все, чем он был увлечен, для него представлялось единым целым и ничем не разнилось одно от другого; тут требовалось не только желание и страсть к продолжению творчества, но и несомненное усердие, большой труд.

Он с интересом взял в руку одну страничку с пометкой 31Х1955 г.: «Ого! Почти 60 лет назад, мне было 26 лет! Ну, какая дурь одолевала меня тогда?» И углубился в чтение, удивляясь написанному.

Мне теперь противны эти записи, эти дневники — свои толкования — жалобы (кому?); но проклятая воля — все перебороть — делает из меня мудреца — философа, поэта и художника — любящего и ненавидящего людей. Я, пожалуй, проживу до 98 лет — за этот срок можно почти будет научиться выражать самого себя естественней. И поумнеть! Ныне ведь что ни человек, то статист общества; редкий житель остается самим собой — индивидуалистом. Я хочу всегда любовно смотреть в глаза людей. Кто-нибудь и в мои глаза так посмотрит. И тогда я буду счастлив, как младенец, не знающий никаких людских пороков.

«Что ж, почти недурственное изложение (на троечку) — это самовыражение, — подумал Антон. — Пятьдесят пятый, значит, год. Был сам в растрепанных чувствах. И тогда у меня еще не было друзей — Махалова, Ивашева, Птушкина и других. Но сейчас, признаюсь, я и не смогу столь складно выразиться. Как и в своей живописи ранней видишь порой превосходство и уместность прежнего мазка краски над теперешним мазком и завидуешь тому себе — прежнему в умелости и еще огорчаешься за нынешние неудачи, свою неумелость… И есть хотение все исправить лучше…

Да, сложно так вырывать из чьей-то жизни ее куски и, вырывая их, делать описание ее истинно художественным, втискивать в какие-то надлежащие рамки; в самой-то жизни все намного сложнее, хоть и кажется на вид проще».

Среди исписанных листков были и три тоже давних пожелтелых листка с записью рассказа брюнетки Ирмы, независимо-характерным секретарем-машинисткой кулинарной школы, в которой тогда руководил комсомолками-кулинарами и Кашин, как назначенец райкома комсомола. После службы на флоте. Он пробыл здесь около двух лет.

Ирма, как ему запомнилась, бывала иногда поэтично-резка и недружелюбна-неприемлима в меру и очень добра при проявлении взаимной симпатии к ней. Она, блокадница (попав в нее семнадцатилетней), жила с матерью на улице Марата — близ Коломенской улицы (где проживали и Кашины). Мать ее умерла от голода в марте следующего года, а в апреле она, очень обессиленная, была эвакуирована вместе с другими блокадниками на Большую землю. Их транспортировали, известно, через Ладожское озеро. В кузове полуторки. Полуторка ползла уже по колеса в льдистой жиже — с раскрытыми дверцами кабины. На случай, если грузовик станет тонуть и тогда шофер может успеть выпрыгнуть из кабины. И так спастись.

Затем они доехали до Ярославля. Ирме запомнилась станция Щербаково.

Вскоре она 28 суток добиралась до Краснодара — к тете; как раз тогда, когда сюда приблизились немецкие войска. Вследствие этого она снова эвакуировалась, поехала в тыл; в дороге же попала вольнонаемной в воинскую действующую часть — в прачечный отряд. Ей было девятнадцать лет.

В марте 1943 года советские войска освободили Северный Кавказ. Было затишье, и боевая часть, в которой служили прачки, сидела в плавнях под Керчью шесть месяцев — до начала нового наступления наших войск.

Затем они по 35–50 км передвигались вперед, и каждая прачка между тем успевала в день выстирать по 300–350 пар солдатского белья. Потому их прачечный отряд обычно располагался близ какой-нибудь воды.

Ирму неприятно удивило то, что не все киевляне радовались своему освобождению из неметчины, особенно жители в богатых домах.

В сентябре-октябре 1944 года подразделение, в котором служила Ирма, уже пребывало в Закарпатье — запомнилась ей Княжья Лука. С холмисто-гористой местностью, обсаженной виноградником, кукурузой, с монастырями, со срубами, с сараями — такими же, как и в России. Здесь местные жители жили бедно. Ходили в домотканых холщовых рубашках, брюки носили на голое тело на одной крупной пуговице. В мороз ходили босиком. Обеденный стол грубо сколочен, вместо стульев стояли колобашки деревьевые.

И вот здесь-то бандитствовали бандеровцы. Они убивали наших регулировщиц, медицинских работников, бригадиров, председателей; потому наши военные облаву на банды делали, выловив около 300 бандитов.

Так что по необходимости их вылавливали, а иначе нельзя было жить. Бандеровцы разбоем хотели всем показать, насколько они неукротимые бандиты; они убивали всех, на кого кидали свой косой, недобрый взгляд. У них миссия, видишь, такая сложилась, нацистский бренд, записанный, как гимн для услады мечты на призвание к разбою. Иначе боевикам нечем заняться. Ведь в трудах праведных, обыденных они не способны участвовать. Не приучены в жизни.

Отчего?

Антон, прочитавши это, вновь вспомнил свою давнюю поездку туда, в Закарпатье, во Львов, и не мог понять, анализируя, поступки западенцев, почему же они никак не могут ужиться ни с кем: ни с поляками, ни с венграми, ни с евреями, ни с русскими? Они ни к кому не приросли. Гроздь дикой ветки людской, буйной.

И вот эта зараза по прошествии лет снова ожила.

XI

День за днем жар ненависти нес черный киевский майдан 2013 — проект евродушек и дерущихся магнатов.

Все всё отчетливей понимали: это не может закончится добром! Западенцы уже вовсю бандерствовали на Украине.

Более подверженная психозу Люба даже сон потеряла после пугающих теленовостей майдановских.

И она еще сильней обеспокоилась после того, как она позвонила знакомым киевлянам Малько и ужаснулась:

— Марина, что у вас мордуется в центре города? Вакханалия абсурда! Мы уже выспаться не можем спокойно после телерепортажей от вас. Это же страшно видеть!

Они познакомились давно в Гурзуфе.

— Ай, Любаш, не бери ты это близко к сердцу, — убежденно отозвалась Марина. — Не переживайте за нас. Мы в центр города не ходим. Пускай перебесятся там западенцы, драчуны — все-все, мы верим, успокоится. Ты же хорошо знаешь нас, упертых хохлов. Мы евреев переплюнем в упертости… Безумию нет предела. У нас, в Раде Верховной, депутаты вечно дерутся, за чубы друг друга таскают — играют в махновщину, в развлекушку… Ну и что из того? Падать в обморок? Еще чего?

Если бы…

Люба поразилась ее спокойствию и откровенной же лени видеть теперь какую-то опасность майдановщины. Она ее резонно предупредила:

— Ой, Мариночка, очнись; не передоверься себе, милая; чуешь, кувырнуться можно.

— Да, чего уж, бузы у нас хватало. Знаем. — Марина с этим согласилась.

Люба тут же созвонилась с другой толковой знакомой — севастополчанкой Надеждой, у которой она в нынешние времена, снимая жилье, обычно проводила летний отдых; но и твердо-решительная Надежда, бывшая юристка, была тоже еще нисколько не напугана смутой в Киеве; она говорила, что ничего еще не ясно и что Киеву покамест до Крыма далеко. И она по-прежнему определенно звала ее погреться под южное солнышко. Отчего было так приятно. Сразу подступало к сердцу человеческое тепло.