Изменить стиль страницы

Он по-тихому собрался в номере, не тревожа напарника Сивкова.

Ни живой души нигде пока не виделось: никто еще не выполз из постели теплой. Лишь черный прикормленный кот вновь гулял себе — отряхивал лапки-подушечки от липкого, уже подтаивавшего снега. Этот кот было последовал за Антоном, верно, надеясь получить угощение, но, не получив от него ничего, отстал.

У залива же, там, где выпуклый деревянный мост навис над льдистой еще речкой Стрелкой, отороченной ивняком, вдруг сошли навстречу Антону супруги Незнамовы: полнолицая Элла и поджарый Вадим, его новые знакомые пенсионеры по столованию, сторонники, как оказалось, его живописания. Даже и более того: Элла Леонтьевна, узнав, что Антон художник, упросила его дать ей уроки рисования; она всегда мечтала о том, чтобы ей рисовать, да не было у нее на то свободного времени.

— Вы — молодцы: раньше моего уже прогуливаетесь, — похвалил он Незнамовых, поздоровавшись и узнав их.

— А то! Мы туда, за мост, прошли; там тростник торчит, камыш на припае, — пояснила Элла охотно.

— О, это значит мой объект. Потом там посмотрю. Я сначала на глазок, что говорится, прикидываю, выбираю. Бывает: облюбуешь чем-то примечательное место и толчешься-вьешься вокруг него с разных сторон нацеленно.

— А сейчас что хотели изобразить?

— Да хотел, Элла Леонтьевна, кусок залива написать, верней зарисовать в альбом. Вот эти вмерзшие суденышки, лодочки, какую-то черную трапецию с черной трубой и наползающую синеву туч. И этот прижатые к берегу кустик. Да бьет в глаза, ярчит от снега, белизна. Мешает мне. Все двоится в глазах. И пастелью нужно в помещении сладить, поскольку зрение у меня очень ослабло. Нечетко все вижу, признаюсь. Уже записан в очередь на хрусталик. В Федоровской больнице.

— И я тоже записан. — Сказал Вадим. — В Озерках. Очередь через полгода.

— У меня примерно такой же срок. Жду — не дождусь, не привык писать без натуры: она сама подсказывает краски, экспрессию…

— Я-то вожу автомашину. Для дачи она очень необходима. Так что нужно оперировать оба глаза.

— Я бездумно запустил этот процесс. Мне-то нужно было раньше обеспокоиться. А как? В свое оправдание скажу, что когда уже пользовался очками плюс три с половиной-четыре, обратился к окулистке в поликлинику. И она-то, наверное, толковая, знающая, находясь в зрелом возрасте, два года назад мне сказала наотрез: «Приходите через год. Будет хуже, направим на операцию». Через год и направили. А в больнице еще год и больше нужно стало ждать, когда прооперируют. И мне никто не сказал, что если бы я сам оплатил, то мне сделали бы операцию почти сразу. И сам я не был столь расторопным…

— Ну, мужчинам свойственно мало о себе думать, — вставила Элла Леонтьевна.

— Знаете, думы нас не спасают, если хирург в поликлинике мне сразу говорит: «Что же Вы хотите — это у Вас уже застарелое, неизлечимое». Когда я открытку рисую, ее пять инстанций утверждают — полный контроль за качеством. А кто контролирует качество лечения в стационаре? Ответа нет.

Действительно, зрение у Антона ослабло настолько, что он, например, уже не мог — и при помощи очков — разглядеть номер подъезжавшей маршрутки — не успевал — для того, чтобы вовремя попросить остановить нужную, как та проносилась мимо. И номеров домов уже не различал, если оказывался в нововыстроенном районе города.

Что это: было его оплошностью? Неоправданным незнанием? Но ведь он всю жизнь работал глазами: на бумаге бесконечно вырисовывал карандашом, пером и кистью мелко детализированные сюжеты. Прежде это делалось без помощи компьютеров.

Таков, видимо, удел его.

— Остережений за жизнь не напасешься.

— О, да! — Сказали в два голоса Незнамовы.

— Что же, други, теперь я повернусь — пройду в южную сторону; там что-нибудь ухвачу, что найду, — решил Антон.

Шоссе великолепной синюшной стрелой упиралось в отдалении, возвышаясь, в усадьбу, окружавшую Дворец Петра I.

«И это стоит написать, — подумал он. — Необычен сюжет. Сколько ж их! Всю жизнь не переписать!»

— И мы с Вами прогуляемся, к Дворцу Петра Первого. Возьмете? — спросила Элла.

— Да ради бога! Буду рад! Идемте. Я настырный, верно, в своем деле.

— Ну, скажу, настырность везде нужна, носи ее с собой всегда; а мужчина не всегда в ладах с ней, когда это касается его самого, — заметила Элла опять.

— Да и женщины тут схожи, — сказал Антон. — Бывает.

— Не спорю. О, если бы я знала, что мне нужно именно так сделать и поступать и кто мне подсказал, — я бы сделала это, а так — сама по себе — никак не могла и не могу решиться на что-то лучшее. У меня вся семья филологи (были) — отец и мать. Так что закончила университет филологом и стала им, можно сказать, по традиции семейной, особо не раздумывая, копаясь в бумагах, в книгах.

— Ну, если это душе угодно.

— Люблю копаться в бумагах. Сидит в крови. А как быть дальше, иначе — не знаю. И мой отец — был большой человек, мог бы устроить меня в штат получше, но из-за принципа честности не мог. Тем более для родной дочери. Считал, что это зазорно, предосудительно: а главное — не обязан родительски…

— Дескать, я карабкался в свое время, теперь карабкайтесь и вы, детки молодые? — Сказал Антон. — Обычный жест консервативных родителей.

— Нет, он так не считал, верно, а только вот такой особенный — не продвинутый, как нынче говорит молодежь. — И Элла добавила: — Мне нравится эта часовенка святого Николая Чудотворца. Вы ее уже зарисовали?

— Да, есть набросок у меня.

Они как раз проходили мимо белокаменной часовенки в одно окошко, стоявшей на западном берегу реки Стрелки, среди зарослей ив.

Элла по молоду, как призналась, занималась в кружке рисования, так что имела некоторые его навыки. И Антон для начала дал ей задание нарисовать хотя бы яблоко с натуры, вписав его в лист бумаги.

Они миновали по дороге и конусообразный памятник погибшим в 1943 году десантникам. Сюда проводились экскурсии.

— Наш сын в Афганистане служил, — сказала Элла. — Нам, родителям, это стоило многих болей и потрясений. Он был ранен. В Ташкенте его госпитализировали. Но только он подлечился — и еще не окреп, как военкомовцы опять направляют его в Афганистан, и он не может перед начальством постоять за себя. Его устрашали тыловые офицеры. Мол, если будешь рыпаться перед нами, то мы сделаем так, что ты и мать родную забудешь…

— Ну, знакомые тезисы самоуправцев, — сказал Антон.

— Так вот, с начальством местным, непуганым мне пришлось сражаться насмерть за сына. Безуспешно. Тогда дошла до самого главного военного — министра обороны Устинова. Пробилась к нему все же. Говорю, что раненому сыну в Афганистане еще долечиться нужно, а его опять посылают в мясорубку. Только после вмешательства самого Устинова и дали команду — вернули в тыл Сергея нашего. А его товарищ из Керчи — Генка — так пропал без вести.

— Мой тесть некогда — до сорок второго года — работал инженером на знаменитом оборонном Балтийском заводе города, которым руководил Устинов. Директорствовал тогда на нем.

— Интересно. Надо же! — воскликнула Элла.

— А в клубе, где я выставляю свои картины и где прежде делал и какие-то декорации к постановкам на афганскую тему, иногда собираются на юбилеи афганцы-солдаты, служившие там, в Афганистане. Может быть, и Ваш сын бывал в этом клубе? Здесь и теперь устраивают встречи и афганские семьи, перебравшиеся в Россию, спасавшиеся от талибов. — Антон остановился.

— Да, печальная страна, — посетовала Элла. — Стоило влезть туда и американцам с друзьями. С их рационализмом. Они не могут понять ничьей души (а собственную точно не имеют!) лупят по живому напропалую; они уверовали в силу ракет — ими долбят и долбят население.

— Дурацкое же дело — не хитрое, — сказал Вадим. — Ну, Вы, Антон тут встали, а мы пройдемся дальше — и вернемся.

— Ладно! Ладно!

И Антон, приноровившись, стоя, зарисовал поляну с раскидистым дубом спереди, засыпанную уже дырчатым снегом, коричневевший куст с кое-где висящими красноватыми листочками, весенние проплешины и парой прохаживающихся здесь ворон. Он, вернувшись к корпусу санатория, успел до завтрака еще зарисовать в блокнот и стремительную, покамест не растаявшую дорогу проходящей здесь улицы Портовая и черного бродячего кота на ней. Это были наброски. Для того, чтобы по ним неожиданно написать картины.