Уже пожилой, с седым поредевшим ежиком на голове, с одутловатым лицом и бесцветными косящими глазами (казалось, что один глаз подглядывает за тем, что делает другой), он рылся во всех закоулках биографии Верховцева, словно поставил себе цель найти у него или у его близких родственников темное пятно.
— Так-с, — тянул он, перелистывая старые характеристики, автобиографии, представления. — Жена, значит, в Куйбышеве проживает?
— В Куйбышеве!
— С детками?
— С сыном.
Какая все-таки это утомительная и оскорбительная процедура!
Не разговор о работе, о жизни, о семье, не живая беседа, в результате которой узнаешь, что за человек перед тобой, чем он дышит, что знает, о чем мечтает, а нудный, никчемный допрос: «Где были в июне 1941 года?», «Что делали за границей?», «Как фамилия брата жены?»
Верховцеву надоели и вопросы кадровика, и его манера значительно оттопыривать губы, надоел и его кабинет с наглухо закрытыми, несмотря на жару, форточками, раздражала муха, жалобно жужжащая под потолком.
— А скажите, полковник, — внезапно оживился кадровик, — кем вам доводится Галина Белова? — На его хмуром лице не без труда прорезалась улыбка, а в глазах появился иронический блеск.
«Знает все. Где-то вычитал», — подумал Верховцев и, в упор посмотрев на кадровика, сказал раздельно:
— Я не буду отвечать на этот вопрос!
— Почему?
— Считаю, что это вас не касается, — резко ответил Верховцев и, не ожидая ответа, поднялся: — Разрешите быть свободным?
— Вот как? — скорее озадаченно, чем обиженно, протянул инструктор и в первый раз за всю беседу с настоящей заинтересованностью посмотрел на стоящего перед ним полковника.
Когда строптивый полковник вышел из кабинета, кадровик еще раз внимательно перечитал лежавшую перед ним бумажку. В ней шла речь о морально-бытовом разложении командира полка Верховцева. Подробно, со знанием дела описывалось, как Верховцев, будучи командиром батальона и имея жену и детей, использовав свое служебное положение, принудил к сожительству санинструктора Галину Белову. Бумажка анонимная, но по всему чувствовалось, что написавший ее человек действительно хорошо знает Верховцева и сообщает достоверные факты.
Значительная кислая мина застыла на лице кадровика. Он сидел в состоянии полной прострации. Сигнал о моральном разложении был важный, вносил новые черты в характеристику высокомерного полковника, которого прочили на ответственную работу в центральный аппарат. Но как поступить: уж очень не любит начальство анонимов. Может быть, не придать значения доносу? А вдруг потом окажется, что Верховцев действительно морально разложившийся человек, выяснится, что был сигнал, а он не проявил бдительности, допустил политическую слепоту? Его же потребуют к ответу. «Вот какая наша работа нервная, — с огорчением думал кадровик, перекладывая анонимное письмо из одной папки в другую. — Будешь сладок — разлижут, будешь горек — расплюют. И нас же еще-ругают: «формалисты», «бумажные души», «за анкетами не видите живых людей». Хорошо таким, как Верховцев. Всю войну кричали: «огонь!», «вперед!», «ура!» — да знай себе получали ордена и внеочередные звания. А я вот пятнадцать лет сижу на кадрах, нервы порчу…»
…Не знал Леонид Щуров, на какие треволнения обрек он работника управления кадров своим письмом о моральном разложении полковника Верховцева. А знай — все равно послал бы. Старые счеты у Леонида Щурова с Алексеем Верховцевым.
XXXVII
В штатах стрелкового полка есть должность, о которой молодые офицеры — командиры взводов и рот — говорят в несколько ироническом плане: «не пыльная». Это начальник химической службы полка, или, проще выражаясь, начхим. По соответствующей инструкции круг обязанностей такого начальника, вероятно, достаточно широк. Судить об этом автор не берется, поскольку начхимом никогда не был. Но в полку, о котором здесь идет речь, эта должность была, что называется, захудалой, и боевые офицеры отмахивались от нее руками и ногами:
— Кем угодно, но только не начхимом!
Но есть штатная должность, будет и начхим. Когда Щуров не выполнил задачи при разведке боем, не смог поднять бойцов, проявил, мягко выражаясь, нераспорядительность, командир полка Верховцев в пылу раздражения решил:
— Пойдете в начхимы!
И действительно, через некоторое время лейтенант Щуров был назначен начальником химической службы полка. Первое время Щуров ходил со скорбным выражением лица, за глаза ругал Верховцева, грозил, что будет жаловаться, пойдет хоть в штрафную роту, только бы не отпиваться по тылам.
Но втайне был рад такой перемене в своей судьбе. Скольких командиров взводов недосчитываются в полку после каждого боя! Тот убит, тот ранен! А начхим всегда в блиндаже. Правда, на ордена и досрочное присвоение очередного звания теперь рассчитывать не приходилось, но в отношении собственной головы можно было не беспокоиться: начхимов убивало редко.
Только в начале сорок пятого года, когда стало совершенно ясно, что война идет к концу, Щуров заволновался. Советские войска ворвались в Восточную Пруссию: награды, гром победы… Теперь-то уж лучше быть впереди.
Щуров обращался к Верховцеву, к начальнику штаба Орлову, к замполиту Бочарову. И счастье ему улыбнулось. После тяжелых боев на Одере, когда из строя вышло несколько командиров взводов и рот, лейтенант Щуров был вновь назначен командиром взвода. При взятии Штеттина его ранило в бедро. Из медсанбата он вернулся в начале мая и закончил войну на берегу Эльбы, куда дошел полк.
Так Леонид Щуров снова стал строевым командиром. Но пока полком командовал Верховцев, Щуров не мог чувствовать себя спокойным. Слишком памятным было заснеженное поле, вой мин, черные бутоны разрывов, он, прижатый страхом к земле, и гневный, негодующий голос Верховцева.
— Трус!
Правда, Верховцев никогда не вспоминал этот эпизод из военной биографии Щурова, вероятно, никому не рассказывал о нем. Но полковник ничего не забыл. Об этом свидетельствовало всегда строго официальное отношение Верховцева к Щурову, его холодный взгляд. Не забыл и не простил!
Щуров решил было подать рапорт о переводе в другую часть, но призадумался: не попасть бы в худший переплет. Всякое бывает. Сейчас в полк каждый месяц приходят молодые, еще не воевавшие офицеры. Ни опыта, ни боевой закалки у них нет. Естественно, что на таком фоне выгодно выделяется он, ветеран полка, боевой офицер с вызывающей уважение нашивкой о тяжелом ранении.
Если бы перевели куда-нибудь Верховцева! Но куда его переведут! Полк на хорошем счету, никаких «хвостов» нет…
И тут-то хитроумную голову Щурова осенила идея: в газетах, много пишут, на собраниях и совещаниях много говорят об укреплении советской семьи, о моральном облике советского человека. Известно, что кое-кто в годы войны бросил семью, завел «походно-полевую жену» и уже погорел. Нельзя ли с этого конца подойти к Верховцеву? Была у него и «пэпэже», и семью еще не привез, и вообще дело темное. Авось клюнет!
И повезла почта в Москву, в Министерство, анонимное письмо. С положенным в таких случаях пафосом и возмущением гражданин, пожелавший остаться неизвестным, разоблачал гнилое нутро командира полка Героя Советского Союза полковника Верховцева.
Верховцев, естественно, не знал всех обстоятельств этого дела. Но, возвращаясь из Управления кадров в полк, был убежден, что ни о каком назначении в аппарат Министерства теперь и речи не может быть. Больше того, пожалуй, кадровик за строптивость и на старом месте не оставит…
Но предположения не оправдались. Не доложил ли кадровик начальнику компрометирующий материал, или начальник, верный своему праву, не обратил внимания на анонимное письмо, но как бы там ни было, обогнав Верховцева в пути, ждала его в полку телеграмма о том, что он назначен на работу в один из отделов Министерства.
С душевной болью покидал Верховцев полк. Пришел час прощаться с Бочаровым, с Орловым, с Подопригорой, с десятками, с сотнями родных людей. Сколько пройдено с ними дорог, сколько пережито горестей и радостей! Друзья! Друзья!