— Не женюсь я, мама, — устало проговорил Дмитрий.
Мать встревожилась.
— Что так, Митенька? Вижу, неспокойно у тебя на душе, а причина какая — не пойму. — И, смущаясь, прошептала: — Может, болезнь заграничная привязалась… Теперь врачи что угодно излечивают…
Дмитрий обнял мать:
— Мою болезнь не излечат. Люблю я одну, а другие мне ни к чему.
— Ну и женись! Чай, хорошая девка?
— Не любит она меня. У нее есть…
По голосу сына поняла Авдотья Петровна, какая боль скрыта за скупыми словами. Вот так бы и побежала к ней, к той, неведомой, жестокой, на коленях молила бы, полюби Митю! Хороший он! Но куда побежишь, кого попросишь!
А Митя в ненужном новом костюме скучными глазами смотрел в окно, за которым шумит и стороной проходит чужое счастье.
XXXIX
Первое время по приезде в Москву Верховцев жил в большом семиэтажном здании гостиницы ЦДСА на площади Коммуны. Весной, получив квартиру в новом доме на Ленинградском шоссе, он поехал в Куйбышев за семьей.
За два года, что прошли со дня последней встречи, Анна еще больше изменилась. Она поразила Верховцева морщинистым лбом, дряблой желтизной щек. Анна суетилась, улыбалась, хлопотала по хозяйству, но Верховцев чувствовал, что она как бы и не рада ему, не рада предстоящему переезду в Москву. Однажды Анна подошла к мужу, сказала робко:
— Может быть, мы здесь еще поживем с Юриком, а ты один поезжай в Москву? — и так покраснела, что даже слезы выступили на глазах.
— Что ты? — с недоумением посмотрел на жену Верховцев.
Анна смутилась еще больше и неожиданно расплакалась.
— Не надо, Анна, не надо, — растерянно говорил Верховцев.
Жена утихла и больше на эту тему никогда не заговаривала.
Квартира в Москве была хорошая, просторная. Из окон открывалась широкая панорама Ленинградского шоссе. Вдали виднелась голубая чаша стадиона «Динамо», за ней, далеко-далеко над нагромождением крыш, поднимался каркас строящегося высотного здания на площади Восстания.
Все было хорошо в новой квартире: и высокие светлые окна, и просторный балкон, и ванная комната, облицованная белым кафелем, и холодильник, и сияющая чистотой кухня. Все было. Не было только радости.
Может быть, поэтому Анне хотелось, чтобы их новая квартира напоминала ту, старую, в военном городке на границе, из которой в июне сорок первого года уехал в командировку Алеша и не вернулся больше… Ей хотелось снять в столовой красивую хрустальную люстру и повесить вместо нее матерчатый розовый абажур, такой, какой висел в их старой квартире, прибить на стене в спальне вырезанную из «Огонька» репродукцию левитановского «Марта», как раньше, поставить на туалетном столике маленькую в деревянной самодельной рамке фотографию лейтенанта Алеши Верховцева, ту, что так бережно хранила она всю войну. Анне казалось: если бы новая квартира была похожа на старую, то и новый Алексей — чужой, далекий — был бы прежним Алешей, Алешей ее молодости. А как они были счастливы! Нет, нет, лучше ничего не вспоминать и делать вид, что все идет по-старому.
Анне было бы легче, если бы Алексей плохо к ней относился, был невнимательным, несправедливым, оскорблял ее, может быть, даже ударил… Тогда она нашла бы в себе силу протестовать, упрекать, разойтись.
Но Алексей был заботливым, предупредительным, старался, чтобы она не скучала. В те вечера, когда он был занят по службе, он присылал билеты в театр, на концерт, уговаривал пойти к знакомым.
Какие театры, какие знакомые! Ей нужен Алексей, его любовь, его прежний нежный взгляд. Но любви не было, и ходила Анна по просторной квартире, как на поминках.
Когда Алексей бывал дома, Анна делала вид, что целиком погружена в хозяйственные заботы: хлопотала с утра до вечера, не жалея сил.
— Что ты так мечешься? Отдохни. Успеется, — не раз говорил Алексей.
— Надо, Алеша. Столько лет, как цыгане, жили. И белье надо, и то, и другое. Юрик уже большой, а за столом с ножом обращаться не умеет.
Верховцев, по правде говоря, был доволен, что Анна так увлеклась хозяйством. Занятая домашними делами, она не будет замечать его настроения, его раздумий, его тоски.
А как хотелось Анне ничего не знать, не чувствовать, не замечать. Она и взвалила на свои плечи, как снежный ком, растущий клубок домашних дел, чтобы заглушить в душе боль, чтобы не оставаться наедине со своими мыслями, чтобы вечером валиться устало на кровать и засыпать тяжелым сном, чтобы не снился ей прежний, ласковый и родной Алеша, чтобы не рвала сердце ревность.
Но напрасно старалась Анна, она не могла не замечать, как тоскует и мучается Алексей. Вот он читает книгу и вдруг тяжело задумается, и новые морщины ясней проступят на лбу и у рта. Вот на улице или в театре увидит идущую навстречу женщину, вздрогнет, с надеждой и страхом всматриваясь в нее. Потом глаза тухнут, лицо стареет, и Анна понимает: Алексей ошибся, прошла другая, чем-то похожая на ту…
Конечно, лучше бы сесть рядом, посмотреть в глаза и сказать:
— Ты любишь другую, Алексей!
Но так страшно услышать правду — а он скажет правду. Так невыносимо станет жить с правдой. Лучше молчать. Делать вид, что ни о чем не догадываешься, что счастлива, довольна, что все идет по-старому. Это не вернет мужа, но сохранит отца Юрику. Есть у Юрика отец — самый лучший, самый благородный. Не она ли сама изо дня в день воспитывала у сына любовь, уважение к отцу. И она отдаст свою жизнь, свое сердце, пойдет на любую муку, чтобы нерушимо жило в душе сына это ею воспитанное чувство.
XL
Со дня на день откладывала Анна поездку к Клавдии Петровне Устиновой, чтобы передать медальон, который в зимний вечер, уходя на смерть, оставила ее дочь. На душе и без того тоскливо, как же брать на себя еще одну боль!
Все же, переборов себя, Анна достала из шкатулки медальон и поехала на Сивцев Вражек, где жила Устинова. Со страхом подходила Анна к ветхому особнячку, каких немало, верно еще с пушкинских времен, сохранилось в этой части города. Что встретит она в квартире № 5? Жива ли Клавдия Петровна? В Москве ли она? Как отнесется к гостье, пришедшей с таким страшным напоминанием?
У парадной двери, покрытой потрескавшейся, почерневшей масляной краской, Анна остановилась. Старомодный звонок с заржавевшей чугунной надписью: «Прошу дернуть».
Анна дернула за ручку звонка. Где-то в глубине отозвался колокольчик, послышались неторопливые шаркающие шаги. Щелкнула задвижка, и старушка в платке и теплых домашних туфлях, такая же ветхая и приземистая, как особнячок, открыла дверь:
— Вам Клавушку? Сейчас должна прийти. В школе занятия в два часа оканчиваются. В три она всегда дома бывает.
Анна в нерешительности остановилась на пороге.
— Да вы зайдите, — пригласила старушка. — К нам матери часто заглядывают.
Анна вошла в маленькую, очень чистенькую комнатку, тесно заставленную мебелью. Мебель старая, прошлого века. Темный книжный шкаф. За сумрачными стеклами его виднеются корешки старых, времен «Нивы» и «Родины», книг в потемневших кожаных переплетах. Изрядно потертый, с провалившимися пружинами диван. Небольшой письменный столик на пузатых низеньких ножках с настольной лампой под зеленым абажуром. На стенах фотографии в застекленных рамках: мужчины — молодые и пожилые — в сюртуках и вицмундирах, с усами и бородками; девушки в форменных темных платьях с белыми кружевными передничками; пожилые дамы в шляпах с длинными перьями.
Анна присела на стул. В квартире тихо, даже слышно, как в соседней комнате неторопливо тикают часы. Все здесь старое, ветхое, пахнет чем-то древним, не то ладаном, не то лампадным маслом.
Часы натужно, с хрипотой пробили три, и в прихожей послышались шаги. В комнату вошла женщина лет сорока пяти, в темном глухом платье, очень похожая на старушку, открывавшую дверь. Седина уже просквозила в ее гладко зачесанных волосах, морщинки увядания теснились у рта.