Изменить стиль страницы

Павловский недоверчиво покачал головой и больше ни о чем не спрашивал.

Но заместитель начальника госпиталя по хозяйственной части майор Батюшков, плюгавенький, с таким выражением морщинистого потертого лица, словно у него все время болит живот, однажды хмуро заинтересовался:

— А вы чем в полку проштрафились?

Голос у Батюшкова скрипучий, неприятный.

— По собственному желанию перевели меня.

— Проверим! — поджал губы Батюшков. Строптивый вид новой санитарки ему не понравился, но отзывы были хорошие, и он не стал обращать на нее внимания.

В середине января, уже перед рассветом, Галю разбудил грозный гул: дрожали стены, полы, кровать, столик, тонким голоском что-то тревожно твердило стекло в окне.

— Началось!

Это слово было на устах десятков тысяч людей по ту и по нашу линию фронта: началось артиллерийское наступление!

Днем в госпиталь стали прибывать первые раненые. Наспех забинтованные, в изорванных шинелях, они еще были охвачены азартом боя. Рассказывали, что оборона противника прорвана, что бои уже идут в третьей и четвертой траншеях, что танковая дивизия вошла в прорыв: значит, попятится весь фронт врага.

К ночи тише стала канонада: видно, артиллеристы меняли огневые позиции. Начальник госпиталя созвал командный состав и дал указание готовиться к передислокации.

Утром, придя на дежурство, Галя в своей палате нашла новеньких. Танкист с обгоревшим лицом возвышался над подушкой белым клубком ваты и бинтов. Два пехотинца — пожилые, волосатые — с пулевыми ранениями. Четвертым был Костров.

— Митенька! — бросилась к нему Галя.

— Подпортило меня немножко, — улыбнулся Костров. — В плечо. Ну ничего, кость у меня крепкая, а мясо дело наживное, — и улыбались, улыбались его синеватые от потери крови губы, сияли болью высушенные глаза.

Каждую свободную минуту Галя проводила у постели Кострова: то поправит повязку, то подаст воды, то просто сядет на краешек кровати и смотрит радостно.

Костров охотно рассказывал Галочке о всех полковых новостях: кто отличился в бою, кто ранен, кто получил повышение. Каждая мельчайшая мелочь, самая нестоящая подробность интересовали ее, казались важными, примечательными. Пахнуло родным, милым, хоть и ушедшим навсегда, но оставившим в душе ноющую пустоту.

Десятки знакомых фамилий мелькали в рассказах Кострова: Кузин, Подопригора, Бочаров, Орлов… Обо всех упомянул. Только одного имени ни разу не назвал, словно и не было в полку такого человека — Верховцева.

А Галочка ждала, ждала, смотрела на Кострова встревоженными глазами. Дмитрий это понимал и все же решил ничего не говорить о Верховцеве. Не в его силах запретить Галочке любить этого человека. Но зачем он сам будет говорить о нем? Не обязан! Его дело сторона. Он третий…

Но не выдержал: уж слишком жалко смотрела она на него. И с тяжелым сердцем сказал:

— Да, совсем забыл, Верховцев…

— Убит! — вскрикнула Галочка.

Костров испугался:

— Что ты, что ты, не волнуйся. Жив, здоров. Героя получил…

Галочка сидела не шевелясь, боясь, что вот-вот упадет, не справится с бешеным стуком сердца. Она не слышала, что говорил Костров, не видела поданного ей стакана воды.

— Устала очень, работы много, — проговорила наконец едва слышно и пошла к выходу, провожаемая недоумевающими взглядами раненых.

Как стало пусто и холодно Кострову в госпитале, как невыносимо душен запах лекарств, бинтов, какая далекая и чужая теперь эта девушка в белом халате, с головой, повязанной куском марли.

На следующий день Галочка пришла в палату бледная, постаревшая. Сидела задумчивая, с невеселыми морщинками у глаз. И Кострову так жаль стало Галочку, так обидно за нее, что он не выдержал:

— Плохой он человек, раз мог…

Галочка вспыхнула:

— Не смей, не смей так говорить! Он — самый лучший. Слышишь: самый лучший! И всегда будет для меня самым лучшим. На всю жизнь!

Стояла прямая, неистовая.

Что мог ответить Дмитрий Костров? Какая пусть самая маленькая надежда могла остаться после таких слов?! Скорей бы затягивалась рана, и уедет он из госпиталя на передовую, куда угодно, хоть к черту на рога!

XXXI

За три с половиной года Великой Отечественной войны подполковник Семен Федотович Салаев ни одного дня не был на фронте. Путем сложных и хитроумных комбинаций, особого умения угождать начальству он создал себе репутацию человека незаменимого в центральном аппарате. Хотя работа, выполняемая Салаевым, была под силу любой секретарше с неполным средним образованием, все же этот тридцатилетний, по народному присловью, здоровый как бык мужчина всю войну, не считая скоропалительной вынужденной поездки в Куйбышев в октябре 1941 года, просидел в Москве.

Маленькие, то наглые и злобные, то подобострастные и заискивающие глазки, сальное лицо с обвисшими жирными щеками, низкий, кверху суживающийся лоб, короткая красная шея, как тесто из квашни, вываливающаяся из тесного ворота кителя.

В военной Москве Салаев чувствовал себя, как цыган на ярмарке: не стреляют, начальство близко — звездой не обойдет, и, наконец, много женщин без мужей, которым наскучила одинокая жизнь и которые не прочь провести время с подполковником, тем более что подполковник, по его собственному выражению, в самом соку.

Несмотря на все это, нельзя сказать, что Салаев был вполне доволен своей судьбой. Два обстоятельства несколько омрачали его существование. Война явно идет к концу.

В управлениях Наркомата, да и просто на улицах Москвы все больше и больше появлялось офицеров и солдат, на груди которых в разных сочетаниях светились боевые ордена и медали. А на пухлой груди Салаева сиротливо мерцал лишь значок «ГТО», полученный еще в 1939 году.

Второе обстоятельство было еще более деликатного свойства. Наши войска с боями вошли в Германию. Победители! А это в воображении Салаева в первую очередь ассоциировалось с возможными трофеями.

Нужно было знать кондовую алчность Салаева, чтобы понять, как такое обстоятельство терзало его душу. Родом из крепкой кержацкой семьи, он земные блага ставил превыше всего. С детства твердо на всю жизнь постиг мудрость: «Копейка рубль бережет, копейка не выдаст».

Правда, жизнь в Москве приносила некоторые блага. Знакомые официантки подкармливали Салаева, поддерживая тем самым на должной высоте его жизненный потенциал. Одна вдова — бухгалтер райпищетреста, увядшая блондинка с отечным лицом — даже преподнесла ему наручные часы. Но все это, конечно, не могло утолить жажду, что пробудили в Салаеве мечты о фронтовых трофеях.

Эти два обстоятельства и имели своим результатом то, что в апреле 1945 года Салаев обратился к начальству с просьбой послать его в командировку в действующие части «с целью собрать и обобщить опыт работы дивизионных тылов в наступлении». Согласие было дано, и Салаев выехал на фронт.

В городе Штеттине подполковник Салаев несколько пополнил размеры своего движимого имущества. Правда, трофеи его на деле оказались самой последней дребеденью: электрическое зеркало без лампочки, настольные часы в нелепой мраморной оправе. Особенно прискорбным было то, что схваченные впопыхах желтые кожаные ботинки оказались ортопедическими — с высоченным левым каблуком.

Бои шли под Берлином, и Салаев решил ждать взятия немецкой столицы. Остановился в армейском госпитале: до передовой далеко, бомбить гитлеровцы вряд ли будут — все-таки белый флаг с красным крестом, — питание хорошее, а у старого, еще по Москве знакомого, заместителя начальника госпиталя майора Батюшкова, наверняка есть запас медицинского спирта.

В том, что майор Батюшков окажет ему всяческое содействие, Салаев не сомневался. Был Даниил Гаврилович Батюшков сыном деревенского попа. Это обстоятельство в годы юности доставило молодому поповичу немало ядовитых переживаний. Жизнь изрядно молотила его. Пришлось отречься от родни, ехать на Магнитку рыть котлованы, валить лес в тайге. Он лез из кожи, выпуская стенгазеты, организуя рейды и бригады, выступая с пламенными речами на всех собраниях и совещаниях. Чувствуя изъян в своих анкетных данных, Батюшков всячески восполнял его рвением в работе и самопожертвованием в деле ублаготворения вышестоящих персон.