Изменить стиль страницы

В армию попала при весьма странных обстоятельствах, во всяком случае минуя военкомат.

Жила с командиром взвода, переметнулась к командиру полка. Из полка ее выставили, естественно, не за благонравное поведение. И вот полковая потаскушка разыгрывает из себя святую невинность! Смешно! Только на старого пентюха (так про себя Батюшков называл начальника госпиталя) это могло произвести впечатление.

Выбрав удобный момент, когда полковник был в благодушном настроении, Батюшков сказал как бы между прочим:

— А Белова хорошей штучкой оказалась. Медаль-то она не зря получила. Не под одной шинелью лежала…

Полковник снял очки, большим белым платком неторопливо протер стекла, сказал обычным тоном, каким говорят о прошлогоднем снеге:

— Должен вам заметить, Даниил Гаврилович, что вы большой руки негодяй.

С этих пор между начальником госпиталя и его заместителем разговор о Беловой больше не поднимался.

XXXII

В тот апрель сады под Берлином щедро цвели нежным бело-розовым цветом. В небе, вспарывая синий холст, неистово метались наши и немецкие самолеты, земля день и ночь дрожала от близких и дальних разрывов, дома стояли пустоглазые, облизанные черным огнем. А сады — яблони, груши, сливы — цвели невозмутимо и празднично, цвели наперекор войне, гордые своей миллионнолетней мудростью: жизнь сильнее смерти!

…Гвардейский стрелковый полк Героя Советского Союза Алексея Верховцева, форсировав Одер, уже в двадцатых числах апреля с боями вошел в предместье немецкой столицы.

Автоматчики. Танки. Самоходки. Гаубицы. Бронетранспортеры. Реактивные минометы. Понтонеры. Санитарные автобусы… Все бурлит, гремит, заполняет улицы, площади, скверы, неудержимо рвется вперед, к центру, к новой имперской канцелярии, к рейхстагу, туда, где долгожданный, вымученный, выстраданный, кровью добытый конец войны!

«Берлин останется немецким!» — еще истерично вопят аршинные буквы со стен домов, из витрин магазинов, с рекламных тумб и щитов.

«Тсс! — умоляют о бдительности плакаты с черным силуэтом мужчины в нахлобученной на глаза шляпе, в пальто с поднятым воротником. — Тсс!»

«Ни шагу назад!» — приказывают бледные листовки.

Все напрасно! Мимо последних геббельсовских лозунгов и плакатов, мимо горящих домов и стреляющих из-за угла эсэсовцев идут и идут наши части: расставляют на перекрестках регулировщиц с красными флажками, выводят мелом на стенах домов: «Проверено. Мин нет», прибивают указатели со стрелками: «До рейхстага — два километра».

И, перекрывая грохот разрывов, вой осатаневших от перегрузки авиационных моторов, мощные громкоговорители разносят над городом чистый, словно из светлого металла отлитый, голос:

«Говорит Москва! Приказ Верховного Главнокомандующего…»

Вот на перекрестке, у саженной витрины универсального магазина, остановилась походная кухня. Домашний запах борща заманчиво клубится над котлом.

Из подворотен, из подвалов, из не остывших еще руин тянутся к кухне голодные берлинцы:

— Гитлер капут! Рус, эсен, эсен!

И выстраиваются в очередь перед кухней.

Шальной артиллерийский снаряд вспучит асфальт на мостовой, вместе с рамой ворвется в трехметровую витрину магазина, окропит осколками все окрест.

Шарахнется очередь, смытая взрывной волной. Но пройдет минута-другая, и хотя еще не осела рыжая кирпичная пыль, еще першит в горле горькая пороховая сера, а уже снова выползают из нор дебелые старухи и старики с бравыми бисмаркскими усами, покорно выстраиваются в строгую очередь перед солдатской кухней:

— Эсен! Эсен!

И пожилой, неласковый на вид батальонный повар, что кормил и поил своих бойцов в Сталинграде, в Харькове, в Познани, стоит с черпаком на передке кухни, как адмирал на капитанском мостике, и сердито покрикивает:

— Шнель, шнель! Эх вы, сверхчеловеки!

А немцы, пугливо поглядывая на проклятую ясность апрельского неба, прислушиваясь к яростному артиллерийскому грому, бушующему у рейхстага, с голодной жадностью тянут судки, кастрюли, котелки, и щедрая рука повара льет дурманящий флотский борщ, насыпает сводящую с ума русскую гречневую кашу.

Догоняя отделение, ушедшее во главе со своим командиром сержантом Тарасом Подопригорой на выполнение боевого задания, Дмитрий Костров на перекрестке двух изрядно покалеченных улиц увидел девочку лет пяти с зеленым личиком в кулачок, на котором трепетали измученные глаза. Девочка не решалась подойти к кухне и издали тоскливо смотрела на волшебника с черпаком в руке.

Дмитрий прошел было мимо девочки, но вернулся, порылся в карманах: как назло, ничего съедобного не было. Крикнул повару:

— Эй, друг! Зачерпни-ка ей с мясом!

— Мне еще цельный взвод кормить, — угрюмо пробормотал повар. — Они и жиже рады.

— Да ты сам посмотри! — рассердился Костров. Повар нехотя глянул в старушечье лицо девчонки.

— Оно, конечно… — пробормотал он и поманил пальцем: — Подходь, дочка, не стесняйся.

Худенькое тельце девочки содрогалось от страха, в глазах — слезы, но она подошла к повару, как завороженная глядя на увесистый черпак.

Глаза девочки напомнили Дмитрию Кострову далекое лето, жаркое поле, другие глаза, и в них — испуг, боль, большое взрослое горе.

— Хотя бы конфета была! — и провел ладонью по нечесаным, спутанным, белесо-грязным волосам девочки.

…Дмитрий шел, прижимаясь к домам — так спокойней, — настороженно всматриваясь в подворотни, поглядывая на крыши, — разные могли быть сюрпризы. А чистый я радостный голос Москвы властвовал над городом:

«…В ознаменование славной победы над врагом приказываю…»

И, слушая этот голос, словно созданный для того, чтобы возвещать миру радостные вести, Дмитрий с необыкновенной ясностью почувствовал все значение происходящего: Советская Армия в Берлине! Еще одно последнее усилие, еще один, самый последний удар — и конец войне! Победа!

Отделению сержанта Тараса Подопригоры приказали прочесать большой серый пятиэтажный дом, с чердака которого бил вражеский пулемет. Дом жилой, выходил фасадом на широкую улицу, всю изрытую воронками, усеянную битым стеклом, штукатуркой, опутанную порванными проводами.

Подопригора, Костров и еще пять солдат отделения с автоматами наизготовку подошли к первому подъезду. В доме тихо. На лестнице полумрак. Подопригора с силой стукнул входной дверью, сделал несколько тяжелых шагов и быстро юркнул в нишу у лифта. И вовремя! Граната, брошенная с верхней площадки, упала у самой двери. Взрыв, зажатый каменным мешком лестницы, был оглушителен, как грохот гаубичного снаряда. Лестничная клетка наполнилась смрадом. Подопригора поднял автомат. Медленно рассеивался дым, оседала пыль. Но вот в смутном полумраке верхней площадки метнулась тень. Подопригора мгновенно дал короткую очередь. Наверху что-то упало, покатилось по ступенькам.

— Чувилов! Оставайся здесь, да не зевай! — приказал Подопригора. — Остальные за мной! — и бросился к соседнему подъезду.

Расставив автоматчиков у всех выходов из дома, строго наказав им внимательно следить за дверьми и окнами, Подопригора, взяв с собой Кострова, направился к пожарной лестнице.

Подопригора лез по лестнице быстро, ловко, будто всю жизнь был пожарным. Костров едва успевал за сержантом: мешали заброшенный за спину автомат и гранаты у пояса. Но вот Тарас уже ступил на черепичную крышу, просунул автомат в слуховое окно и дал длинную очередь. Она прокатилась по всем закоулкам полутемного чердака, в путанице труб, стропил.

Вражеский пулемет замолчал. Но сразу же почти у самого слухового окна под ногами у Подопригоры взорвалась граната. Черепица, красная на изломах, как кровь, голубями вспорхнула из-под ног Тараса и косо устремилась вниз, в гулкий колодец двора.

Взрывная волна качнула Подопригору. Нерастерявшийся Костров удержал сержанта на самом карнизе.

— Ах вы, гады! — выругался Подопригора, рукавом вытирая окровавленный лоб. Он всунул автомат в образовавшуюся в крыше дыру и снова дал бешеную очередь, поводя автоматом из стороны в сторону.