— Не прибавляй лишнего, не наводи туману!
— Малаша, тут лишнего не прибавишь. Говорю, как на духу. Продолбишь всю неделю дырки, дождешь воскресенья — куда податься, каким делом душу поласкать? Помоешься в субботу в баньке, наденешь тиговые подштанники, да и полосуешься на улице в городки или в мяч. А то когда со скуки нарежешься вина. На карачках к вечеру и половину дороги не осилишь. Протянешься, как ящер на солнышке, уставишь пьяные бельмы в небушко, пока не сволокут тебя с дороги, чтоб не мешал проезду.
— Постой-ка, Митряй, — послышался из угла голос деда Афанасия, — ты, навроде, и теперь дырки долбишь. Какая же у тебя перемена?
— Ты, Афанасий, — голос у Дмитрия споткнулся, а потом пошел, как по кочкам. — Ты тоже до коммуны был дед, сидел на чурбаке в своей ограде да чесал спину о прясло. Теперь бесперечь крутишь на веретене, веревки спускаешь. Всю птицу выпужал из сада своими заморскими пужалками. Вот и пришли мы к точке: был ты просто дед Афанасий, а теперь тебе народ еще и отчество прибавил — Кистянтинович. Это за твой труд и уважение к тебе, за грош, какой кладешь до общей кучи. Так и с моей дыркой образовался поворот. Она теперь коммуне дюже к месту! Недавно в школе учитель прочитал у какого-то писателя: одним досталась республика, а другим дырка от бублика. У нас, одно слово, лучше вышло: и бублик наш и дырка наша. Во! Расскажите своим краинским, что у нас человек к одному делу приставлен: один ткет, другой прядет, третий ягоды растит, тот — за коровами, этот — за поросятами. У нас цыплятки в инкубаторе выпревают, пчелки на всех мед запасают. Кончил работу — за книжку возьмись, а то и в школу пойди послушать газету. Может, какая мысля капнет тебе на темя, меньше ночью поспишь, пораньше глаза пролупишь. Вот как! Я кончил.
— Эк ты диво: языком-то, как стружку фуганком гонит!
— Хороши руки у Митрия. Голова с языком! Только начеплены они вроде на проволочный треножник: ходит-вихляет, на земле бороздки оставляет, а дело — куда знает!
Поднялся опять председатель над головами сидящих, остановил Дмитрия в проходе.
— Стой, Митрий, постой еще минутку! Пусть наши гости поглядят на тебя за то, что ты нарисовал хорошую картинку про старую жизнь.
Прокатят годы над этим местам, истропят его новыми делами. Родится другой человек, оглядит когда-нибудь нашу жизнь. Бедной покажется она ему, но он поймет — это начало. Раскинет по сортам наши дела и нарисует картинку про тех, кто начинал тут первый огонек, у кого к мозолистым рукам добавлялась голова. И тебя, Митрий, нарисует он на той картинке, тогда ясней будет, с кого дело пошло. Скажете, что нас пугали — мы пошли в коммуну, нас стращали — мы пришли сюда, нас стреляли ночами по избам — мы остались живы и будем жить!
Общие одобрительные аплодисменты подтвердили: «Будем жить!»
— Василий Антонович, случай-то какой!.. Хорошее слово от души запить бы чем.
Коммунары засмеялись, а Михаил Зубков виновато запорхал тенорком:
— Да нет, товарищи, не пить, а запить. Натренькаться я выберу время, а тут слово душевное закрепить бы, чтоб гости видели, что мы не только за митинг, а и живые люди.
— Пчеловода послушать надо, — обратился председатель к моему отцу. — Как у него там…
— Велено было про случай приберечь, а про какой — не сказано.
— Про этот самый, — махнул рукой председатель. — Давай на стол!
Отец доставил деревянный лагун, разлили медовуху по кружкам, подняли их над головами.
— За новую жизнь!
— За согласие!
— За вашу будущую коммуну, дорогие гости!
— Учителя надо позвать, — спохватился председатель. — За общее дело пусть с нами выпьет.
За закрытым занавесом разместился наш школьный оркестр. Настраиваем инструменты, трем канифолью смычки.
— У нас, Адриан Митрофанович, ради гостей сочинился ужин, потом дело повернуло на митинг, а к концу выходит чарка за всех коммунаров. Давай с нами!
— Ради такого дела… С вами, за всех, за гостей, за коммуну — будьте здоровы!
Поднялись кружки дном к потолку. Смачно закрякали в разных местах. Молодой голос Сашина Федора заворковал над пустой жестяной кружкой:
— Хороша, но скоро проскакивает…
Раздвинулся занавес, учитель сказал в зал:
— Раз дело вышло на митинг, то и музыка сюда своя положена.
Он приложился к скрипке, мы припали к своим инструментам, и шагнул из оркестра в зал «Интернационал», поднял коммунаров из-за столов. Смолк говор, серьезны стали все. Висячая лампа высветила женские платки, мужские лица, этюдные головы стариков, Шитикова Дмитрия, поднявшего голову под седины Маркса, да крупную, как заснеженный омет, фигуру Ивана Бочарова, с которым голова в голову высился в торжественном молчании Лев Толстой.
Окончен гимн. Учитель обращается к коммунарам:
— Споем, товарищи, песню «Кузнецы». Филипп, Иван, Михаил, запевай!
Поют коммунары… Впервые вижу поющую массу людей. Это кажется значительно, мощно, волнующе. Наступающей силой пахнуло от унисона простых голосов. Будто поет-гудит вековой лес, встречая вершинами ветер, раскачивает, вздымает и кидает к корням своим боевую мелодию. Слаб стал наш оркестр, а я почувствовал себя маленьким, легким. Волне крепнущих голосов уже тесно стало в зале. Она плеснула на сцену и качает меня в своем размахе, как песчинку.
Поет, уперев руки в стол, Алексей Зайцев — любитель песен и природы, крестьянин с тонкой душой романтика. Голос Михаила Крюкова зависает на высоких нотах песни, а потом срывается, как с гребня волны, исчезает. Поет Федор Джейкало, пришедший в коммуну из вечных батраков, ставший теперь животноводом. И Мезрин Федор Иванович — огородник, собирающий первый радиоприемник для коммуны, — вплетает в общее пение глуховатый басок.
Поют коммунары о кузнецах, кующих ключи счастья. И видится мне кузнец-титан… Его молот сыплет искрометные удары на необъятную наковальню-землю. Как похож этот кузнец на гомеровского Циклопа, срывающего скалы!
Я слышал поговорку: «Каждый человек — кузнец своего счастья». Каждый представляет себе счастье по-своему и кует ключи к нему своего размера и фасона. Но ключики эти, видно, слабенькие, мало в них проку. Егор Блинов — такой умелец в кузнечном деле, мастак на всякую всячину, — уж как он размашисто пластает молотом по жаркому железу, а ведь не мог же сковать себе ключей счастья, пошел в коммуну и поет про чудо-кузнеца.
Поют коммунары. Могучим молотом поднимается и опускается в строгом ритме простой напев. Это поют кузнецы своего счастья!
Окончена песня. Люди садятся, дед Афанасий подает голос:
— Надо бы к такому ужину на закуску плясунов подать, чтоб ублатворить гостей. Пусть потопают на сон грядущий.
Он смотрит на Никиту Ивановича — маленького, кругленького старичка, степенного на вид, но с пружинкой внутри.
— Иваныч, тряхни коленце, постружи половицы с приговором!
— Не поспела новая присказулька, да и с молодых надо бы запал зачинать. Стару-то щепку большим огнем надо поджигать, — отговаривается Никита Иванович, освечивая улыбкой полное безбородое лицо с подстриженными с проседью усами, пористым носом-грушей.
— Заводи Сергей, — настаивают голоса, — распали старика, подогрей кровь, пусти ему в ноги почесуху!
— Этот даст припарку!
— Ему простор с телятами: все кусты пообтопал, траву на выпасах повыбил. Все колена разные закручивает.
Опоясал учитель смычком струны скрипки, трепыхнулась в оркестре разбуженная плясовая, бросилась со сцены к плясуну, — закачала его на гулких половицах, изогнула молодое тело. Застрекотали руки, ноги, словно Сергей стряхивал с себя звонкие шары и искусно играл ими носками и каблуками сапог.
— Вот сапает! Не дает музыке никуда проскочить — всю под ноги уминает.
— Зародится же человек: у него, поди, все суставы на вертлюги поставлены!
Молодость, как ты хороша, гибка и сноровиста! Сколько жару-огня в тебя положено! Щедро и красиво мечешь ты буйную силу. Тебе, видно, невдомек, какой бесценный дар расплескиваешь вокруг. Ледники не устоят — растопятся!