Изменить стиль страницы

— А, сочинитель явился!

Так я и знал! Не забыл кузнец моей частушки, впрочем, незлобной и сумбурной, которую мы, ребятня, горланили, проходя мимо дома:

— Дядя Мотя, куда прете?
Дядя Мотя: — На базар…
— Дядя Мотя, что несете?
Дядя Мотя: — Самовар…

Противно, как сухое дерево под ветром, скрипела дверь в доме дяди Моти, и сам он в одном исподнем, точно привидение, вырастал на крыльце, белел в темноте. Мы пускались наутек по пыльной дороге, и, наверное, под нашими резвыми пятками пыль вставала столбом, но оглядываться было некогда. Обычно дядя Мотя и шага не делал с крыльца, а только кричал вдогонку всякие обидные слова вроде «хулиганы», «погодите, найду для вас управу», и так далее, иногда матерился.

Мы прятались в канаву водослива, затихали, ждали, когда перестанет кряхтеть и ругаться дядя Мотя, уйдет в дом, и тогда «концерт» повторялся. Какой-то умной голове из нашей братии пришла мысль организовать у дяди Моти «постукашку», и надо сказать, два вечера он сбился с ног, разыскивая неведомого человека, который монотонно и глухо, точно пальцем, постукивал в окошко, а мы умирали от хохота, прячась все в том же водосливе.

Выдумка наша была проста, как все гениальное. Самый отчаянный из нас — Витька Грач — привязывал к гвоздику в оконной раме нитку с гайкой, и стоило потянуть за эту нитку, как гайка начинала монотонно постукивать по стеклу. Когда дядя Мотя появлялся на крыльце, стук, естественно, прекращался, и он долго кряхтел, вглядываясь в темноту. Но проказников, убегающих по дороге, на этот раз не было, и дядя Мотя терялся в догадках, кто же этот неуловимый стукач.

Но через два дня наша «хитрость» была разоблачена. В этот вечер дядя Мотя сошел с крыльца, решительно подошел к окну, перервал нитку и, видимо, добравшись до проклятой гайки, сорвал ее и метнул в темноту. Над нами она пролетела со свистом, как кулик над болотом. Возможно, что дядя Мотя сам догадался, как ликвидировать этот перестук, а возможно, выход подсказал Илюха — тому-то, великовозрастному, шестнадцатилетнему, такие фокусы были известны.

Короче, теперь мне одному предстояло держать ответ перед дядей Мотей за наши трюки, и во что это могло вылиться, было одному богу известно. Обидно, конечно, но что поделаешь, другого выхода у меня не было.

Я молча поднес дяде Моте сначала осколок косы, потом оторванный крюк, и тот долго шевелил губами, точно что-то рассчитывал, а потом отдал мне косу назад, сказал как-то огорченно:

— Не могу сделать…

— Но дядя Мотя, — начал канючить я, — но дядя Мотя…

— Сказал, не могу — значит, не могу. Мертвых с кладбища не носят. Понял, сочинитель? К тому же дел у меня невпроворот. Меня сегодня председатель колхоза чуть свет поднял: давай, Матвей, сенокосилку настраивай. В лугах сено перезрело, мужики-косцы уже качаются от муторной этой работы, а механизма (он так и сказал «механизма») простаивает, никакой пользы не приносит. Так что будь здоров, сочинитель. — И повернувшись к горну, длинными клещами выхватил оттуда раскаленно-кровяной, как кусок мяса, шатун, вскинул его на наковальню, весело застучал молотком.

Стараясь угодить кузнецу, я схватился за дышло горна, начал его качать, но дядя Мотя моих услуг не принял, закричал сначала:

— Тише дуй, ветрогон, — а потом и вообще прогнал из кузницы.

Дела мои никудышные. С двумя осколками косы в руках опустился я на большущий жернов, который неизвестно с каких времен покоился около кузницы. Говорят, что его привезли сюда с мельницы-ветрянки, чтобы оковать, дядя Мотя с работой этой справился, нагнал два металлических обруча, но нужда в нем отпала, так как налетевший весной шквальный ветер напрочь перекорежил лопасти мельницы, а восстанавливать их рук у моих земляков пока не хватало.

Так и сидел я, точно прилип к здоровенному камню. Не уходил от кузницы потому, что в душе еще таилась надежда, что дядя Мотя сменит гнев на милость, возьмется исправить косу. Ведь сказал же Семен Бабкин, что это дело плевое, трех заклепок стоит. А с другой стороны, и идти мне было некуда — дома сейчас появляться нельзя, если не отчим, то мать устроит мне трепку за этот разор.

Солнышко медленно взбиралось вверх, припекало как через увеличительное стекло (было у нас любимое занятие — через выпуклую стекляшку добывать огонь, выжигать на деревяшках причудливые узоры). Это ласковое тепло скорее всего и клонило меня ко сну, голова, точно свинцом налитая, прилипла к коленям, и я потихоньку засопел.

В дни сенокоса вся деревня вставала еще по темноте, и, конечно, на ком сильнее всего сказывалось недосыпание, так это на нас, деревенской ребятне, про которую бабы говорили с глубоким вздохом: «Вот молодежь — вечером не укладешь, утром не добудишься».

Не знаю, сколько времени провел я в этой сладкой дреме, видимо, все-таки немного. Разбудил меня зычный голос отчима:

— Сашка, ты чего здесь ошиваешься?

Как оказался отчим около кузницы, понять трудно. Вероятнее всего, направлялся в магазин, да, заметив меня, завернул. Отчим был трезв, и это немного успокоило меня. Я поднялся с жернова, растер глаза руками, показал на обломки косы, тихо проговорил:

— Вот, видите…

Конечно, отчим и сам заметил мое «усердие», уставился на косу своими точно ледком подернутыми глазами. Наверное, в эту минуту мне надо было брать «ноги в руки», то есть быстрее бежать, но эта мысль пришла ко мне с запозданием. Своей длиннопалой рукой он схватил меня за ухо, поднял над землей, и я беспомощно закрутил ногами. От дикой боли я ужасно завизжал, а слезы брызнули из глаз.

Дядя Мотя выскочил из кузницы. Он мгновенно оценил обстановку, в два прыжка очутился около отчима. Но я, к счастью, освободился уже без его помощи: изловчившись, я с силой укусил обидчика за палец. Видел я, как брызнула красной смородиной кровь на рубашку отчима. Он рванул в мою сторону, но дорогу ему преградил дядя Мотя, уперся отчиму в грудь кулаками, и тот с досады закрутил головой.

Дожидаться мне было больше нечего, и я побежал от кузницы, не оглядываясь. Остались на жернове остатки косы. За спиной я слышал хриплый бас дядя Моти, громко кричавшего отчиму (позднее я заметил, что все кузнецы говорят громко):

— Креста на тебе нет, Григорий! Разве можно мальца щипать? Смотри, из мальчишки зверя вырастишь, он не только за палец хватать начнет…

Отчим что-то бубнил в ответ, но слов его я не различал.

День провел я с косцами. Конечно, работник без инструмента был я неполноценный, но что поделаешь, пришлось работать «на подхвате», как Илюха выразился, подменять тех, кто устал и на время уступал мне свою косу. К каждому «струменту» надо привыкнуть, а так, как у меня на это времени не было и над покосом то и дело слышалось: «Сашура, подмени», то устал я изрядно, но самое главное — набил кровяные мозоли на руках, и теперь они нещадно болели. Эта боль приглушила даже чувство голода, хотя с утра во рту не было ни росинки. В другой день я бы часам к одиннадцати сбегал домой, навернул краюху свежеиспеченного хлеба (хлеб духовитый, что сено луговое, при одном воспоминании слюни бегут), пару картошек, запил бы все молоком, таким холодным, что сводит зубы.

В обед, когда косари ушли в деревню, я искупался в озерце, погонялся за утятами. Целый выводок, девять пуховых черно-серых комочков резвились на водной глади, и мне почему-то страшно захотелось поймать хотя бы одного, принести домой, показать матери. Это оказалось совсем непросто: утята, заправские ныряльщики, в мгновение ока скрывались под водой, и я напрасно обшаривал кочки — появлялись они совсем в другом месте. Раза три порезавшись об осоку, жесткую, как стальная проволока, я прекратил свое бесполезное занятие, вздохнул тягостно и вылез из воды. Устроился на копешке свежескошенного сена и уснул, разморенный жарой, купанием. Проснулся бодрый и даже спроказничал над Илюхой — тихо пошел вперед с косой, догнал его на ряду, закричал: