Изменить стиль страницы

— Порядочно тебя, дядя, помяли! — сказал Дударев Ступе.

Тот подмигнул сорочьим глазом:

— Порядочно… кха-кха… попотели на ниве. Зато повидал всевозможные картинки.

— Давно шатаешься? — взглянул на него Яков.

— Стаж велик. Ветеран движенья. Должна отобразить литература.

— А ты что, плотник?

Сощуренный глаз Ступы вспыхнул огоньком — не то людским, не то звериным:

— Все могем…

Красный, распаренный и по виду счастливый, вошел Бобылев, сразу же вытащивший из сумки бутылку коньяка.

— Ты без женки? — спросил он Дударева.

— Занятая… ей некогда, — соврал Дударев, отводя в сторону глаза, чтобы скрыть сконфуженность; Евдокия же заявила ему, что она не поедет «лакать водку в свинюшнике общего житья».

— Тем и лучше, — сказал Бобылев, отчего-то приходя в состояние возбуждения, — бабы опутывают. Хоть покалякаем по душам.

— Это верно, — подтвердил Дударев.

— Волос-то, Трофим, на голове уже маловато, — поддел его Бобылев.

— Ты, гляди, сам вовсе без зубов останешься! — со злостью вдруг крикнул Дударев, опрокинув в рот рюмку. Он снова, поприщурясь, взглянул на Ступу — чем-то он ему не нравился. — Мало, соколик, объяснил про себя. Мы люди степенные, основательные, проверенные, как бы сказать, родня. Потому должны знать новые кадры в деталях.

— Пошел на… — огрызнулся Ступа.

— Имей в виду, — заметил с величавым спокойствием Бобылев, — нецензурованный язык мы скореняем. Говори: где трудился?

— Ходили по Ельнинскому району.

— А где кореша? — спросил Шуйкин.

— Рассеялись. Обабились. Какой тут кругом на-арод? — взвыл Ступа. — Мелкота сивопузая.

— Чем же, интересуются, тебе не нравится здешний народ? — прикопался к нему Бобылев.

— Ты, можа, человек?

— Не шали, Ступа! Мы шалости не терпим, — предупредил Бобылев.

— Да брось! Баба ты, а не мужик. И все вы — бабы.

— А ты сам откуда? — поинтересовался Яков.

— Из Закарпатья.

— Из какой вообче-то прослойки? — не унимался Бобылев.

Ступа не ответил, и разговор пошел про другое.

Явился бойкой, развязной походкой человек лет пятидесяти, толстый, с круглым, слегка попорченным оспой лицом, в белой нейлоновой рубашке и красных подтяжках. Он всем свойски подмигивал круглыми, быстро вращающимися глазами. Это был тоже член их бригады Мухин, давно уже болтающийся по шабайству, три раза разведенный и как бы несущий в своем облике отпечаток такой жизни.

— Слышу: у корешков веселье! — бодряческим тоном проговорил Мухин, довольно запросто примащиваясь с краю стола и плеснув себе водки в порожний стакан. — А армейцы, гады, заелись — продулись как тысячу чертей.

Бобылев покивал лысеющей головой:

— В точку сказано. Финтят.

— Им деньги платят, и они должны марку блюсти. А вы чего, уже окосели, что ли? Три бутылки по нынешнему прогрессу — мало! Это даже для интеллигенции мало, а пролетариат — он выдержанный в огне. Кипели мы, так сказать, в смолах! — подмигнул неизвестно кому Мухин. — И живы, вообще-то, закаленные, бронебойные. Тягу даете, брательнички? — кивнул он Якову и Шуйкину. — Хотите помесить патриотическую грязь? Молодцы, ничего не скажешь!

— Молодцы, да как бы не стали овцы, — поддержал его ироническую мысль Бобылев; однако он крякнул и умолк, наткнувшись на взгляд Якова.

— Был я знаком с одним приятелем. Страшный патриот. Мы с ним на одной великой стройке кантовались. Мог, дубина, в какие шабаи выйти, в классические, а он, патриот-то, маханул в родное Неелово, говоря словами прогрессивного поэта Некрасова, — в райцентр с кинотеатром и коммунальной банькой, понятно, без пива. По морям, по волнам — оно веселее. Плевал я на ваши корни. На сегодняшний день корни — это прогресс. Говорят: семья, семья! А что такое, спрашивается, семья? Держаться за кастрюли и бабий хвост? Мерси!

— Но дети… того… требуются, — не совсем уверенно вставил Бобылев, причмокивая губами, — для будущности нации.

— Чтобы платить алименты? Я, понятно, не против деторожденья. Да жить-то нам с вами для своего интересу надо? В старости опять же дети — тоже не большие помощники. Пока их, оглоедов, в люди выведешь — сам сгорбишься, останешься без волос. Простая арифметика, браточки!

— Без детей еще раньше загнешься. Философ! — не скрывая своей неприязни, огрызнулся Яков.

Мухин с насмешкой смотрел на него:

— У тебя они, видать, есть. Ты-то счастлив?

— В том и дело, что нету, — согнулся Яков.

— Я, к примеру, вывел птенца. Алименты платил без напоминания. Скинул, слава богу, хомут. Я не крохобор. Чувства отцовские имею. А что заслужил? Родное чадо мне ж, отцу, кулаком в рыло! Это, я спрашиваю, как? А?

— Не те дети, не те, — покивал головой Бобылев. — Не того сорту. Низменность. Все лезут кверьху: повыше-то посытней.

— Дети разные, у кого — славные, у кого — дурные, — заметил Яков. — Так что ж у тебя на сегодняшний день есть? — обратился он к Бобылеву. — Кроме сберкнижки?

— Свобода, идиот! Повидай с мое. Баб утонченных имел. Шампанское рекой текло. Купался, можно сказать.

— Фейерверк, а не жизнь, — вставил Ступа.

— Все хотел тебя спросить: детьми обзавелся? Ты женатый?

Бобылев показал кривые желтые зубы — то ли оскалился, то ли улыбнулся — как-то по-лошадиному: не любил, когда наступали на больную мозоль.

— Был женат, приятель. И неоднократно. А дети пускай мужают. Я им дал жизнь.

— Попробуй-ка взять с нас алименты, — хихикнул Мухин. — Выкуси! Седни здесь, а завтра там. Мы — люди бесхозные, незаприходованные в бухгалтерских ведомостях.

— А коли нужда припрет? Гляди, соловьем засвистишь?

— Родительских прав потребуем, — заявил Бобылев.

— А дети возьми — и откажут. Тогда что?

— Закон на нашей стороне, — сказал Ступа. — Он всех оберегает.

— Про закон вспомнил! — уколол его Яков, снова обратившись к Бобылеву: — Сколько же все-таки у тебя детишек?

— Пристал! Не знаю, — буркнул, — может, пять, а может, шесть… Материя скушная.

— Дети должны об нас, об отцах, заботиться, — сказал Мухин, — это ихняя первейшая обязанность.

— Долг платежом красен, дядя, — сказал Яков, — что, говорят, посеешь, то и пожнешь. Одно за другое цепляется.

— Тут и в отцах — тоже вопрос, — уколол Мухина Шуйкин, — все об своих животах думаем.

— Красивые словечки. Только живот-то у каждого — он, брат, свой. Каждый под себя гребет, прикрывшись ею, философией-то.

В дверях показалась прилично причесанная на пробор голова молодого слесаря — сожителя Мухина по гостиничному номеру.

— Резанемся в «очко», дядь Петя? — спросил он, подмигивая.

— Найдутся охотники? — обратился к ним Мухин.

— Мы не хочем, — сказал Яков, желая поскорее избавиться от этого раздерганного, развращенного, пустого человека.

— Ну, не хочем, так как хочем, — сказал с иронией Мухин, посмотрев на Якова как на человека, который, по его разумению, не заслуживал внимания.

Он вышел развинченной походкой.

— Пропал, — проговорил ему вслед Яков, — осталась тень от человека.

— Мухин не дурак, он умеет жить, — возразил ему Бобылев.

— Ну прощайте, ребятки, — поднялся Яков. — Не хватай, говорят, жар-птицу — был бы немудрой гусь.

— Зря, братцы. Надо любой ценой за Москву цепляться… — начал было Дударев, но замолчал, наткнувшись на ощетиненный взгляд Шуйкина.

— Цепляйся. Я, к примеру, не горю! — заметил веско Шуйкин.

— Не осознаешь высшей культуры столичной житухи. Темнота! — пожурил его Дударев.

— Много, что ль, ты культуры-то этой видишь?

— Много, мало, а месить демьяновскую грязюху я больше не желаю.

— Асфальт несравнимо выше, — авторитетно покивал Ступа.

— Из грязи в князи, брат, не вылезешь. И не та грязь, по какой мы ходим, а та — какая в нас, — сказал веско Яков.

…Вечером Яков уезжал из Москвы. Соседи еще не знали об этом, они встретили его на кухне.

Дверь тихонько, робко скрипнула, и в коридор вышли тетя Настя и еще две чистенькие старушки — ее товарки, которые, как и она, помогали одиноким старым и больным людям в их переулке; у них была организованная тетей Настей своеобразная коммуна взаимной выручки.