Изменить стиль страницы

— На квартере, — отбрехнувшись, бросил Яков, и все поняли, что у него не было желания объяснять, на какой именно «квартере».

Степин глубокомысленно покашлял, возведя к потолку глаза, и пояснил:

— Понятно, что не в хлеву…

— Зашабаил-то, Яша, поди, порядком? — не унималась Парамониха.

— Из бригады я вскорости ушел. С пустым кошельком уехал отсюда — с ним же и вернулся.

— Что ж так? Мог бы, светик, вернуться королем. Ужо погуляли бы мы с тобой!

— Гуляй, старуха, на свои.

— Ты чо это сидишь, Яша? — спросила Дарья Панкратовна. — Ты ешь-ка, ешь лучше!

— Не мешай, мать, — заметил ей Иван Иванович.

Яков рассказал им о житье в коммунальной квартире.

— Вот ты и в столице пожил, — заметил Степин, многозначительно подмигивая ему. — Теперь ты не нам чета. Как говорится, гусь свинье не товарищ. Хм!..

Яков продолжал рассказывать дальше:

— Взять, к примеру, жилицу квартиры тетю Настю. Великой души старушка! За всю жизнь ни единого человека не обидела. Одно слово скажет — и злоба в прах разлетается. А себя грешной считает. «Я, говорит, самая грешная». Какая б брехва ни наладилась — мигом угомонит. А сама-то — в чем дух держится. Какой у ней вид, чтоб такую власть оказывать на людей! А вот же — одним словом утихомирит самого черта. Чтоб ей как можно дольше на свете пожить! А деток малых любит как! Она их то «цветочками лазоревыми» называет, то «божьими букашками», то «птенчиками милыми». И все-то у нее выходит складно. Где тетя Настя — там и радость, и человек весел. Откуда сила-то такая? Вот вопрос!

— Из славной души, — ответил Иван Иванович.

— Или взять инвалида Семенова, сторожа магазина Лучкина. Золотые люди! Семенов самолично подорвал за войну двенадцать немецких танков, потерял на фронте четырех сынов, и ничего-то он не требует себе. Только машет рукой: не один, мол, я воевал. Федор троих сынов потерял, а тоже я от него не слыхал ни разу жалобы. Сердечные люди — Синицыны, профессор с женою. Таких поискать! Что ж, Москва… На нее надо вглубь глядеть. Не с кондачка. Однако лишнего, попусту толкущегося народу там многовато. Не худо бы его поубавить. Город многолик и многоязычен. Всего, словом, там порядочно. Всякого фрукту — и сладкого и горького.

— Вот это-то, брат, правда! — с удовлетворением кивнул Иван Иванович, угадав по реплике, что Яков видел не одно только плохое. — В жизни всего много. Да свет-то тьму кроет. — Про себя же с радостью подумал: «Длинный шабайский рупь не затмил! Погнался за деньгами, да образумился. Да и не за ними он гнался».

На огонек к ним пришли Наталья с мужем и Прохор. Пришедшие уселись за стол. Яков видел, что Наталья была очень счастлива. Еще совсем недавно, в Москве, узнав из писем о ее замужестве, он пожалел и даже оскорбился за племянницу. Нашла клад — серого пастуха! Но сейчас, увидев ее сияющие глаза и счастливое, взволнованное лицо, пережив сам многое и изменив свой взгляд на жизнь, он понял, что нашла сестра истинное счастье. «Но она ж такая собой видная! — однако запротестовал в нем недоверчивый голос. — Ну и что с того? Наташа не стала искать радужности. Я-то, к примеру, выдернул только одно несчастное перо из павлиньего хвоста. Как ни гнался за ним!»

— Как же ты живешь, Наташа? — спросил он ее, нарочно выйдя следом за нею в сени, чтобы поговорить наедине.

— Мне ничего другого не надо, — ответила уверенно Наталья. — А ты как, дядя Яков?

Он тушевался под ее ясными глазами, ответил не сразу:

— Споткнулся, видишь…

Наталья хотела еще спросить что-то; но сдержалась: у дяди было тяжело на душе.

Прохор сидел, покрякивая и кивая всем головой, кто бы и что ни говорил. Яков заметил, что он сделался тише и как-то потерялся, но не стал его ни о чем расспрашивать.

— Сидела на кубышке с золотом, а понадобилось-то всего старухе три аршина землицы, — сказал Степин о Лючевской.

— Теперь Инокешка перестанет спать. Надо добро стеречь, — сказала Варвара с воодушевлением, увидев новую бутылку, вынутую из кармана Прохором.

— Чудно! Сжила век, а все кругом ненавидела старуха, да и братец не лучше, — сказал еще Степин. — Как их понять-то?

— Человеку без братства, что босому на снегу, — студено, — сказал Иван Иванович. — В злобе они счастья не нажили.

Все думали над его словами и долго молчали, прислушиваясь к усиливающемуся ветру за окошками.

— Вот ты говоришь, Иван, что во что-то веровать надо. Да ведь живут же миллиены безо всякой веры. А разве у них нету счастья? — спросил Яков у брата.

— Где нету никакой веры — там ничего нету. Равно как где бездушие — там и неправда.

— Это так, — подтвердил Назаркин.

— Постой! А если человек думает только об себе и я вижу, что ему и правда хорошо жить. Счастливый он? — разгорячился Яков.

— Человек тот, Яша, обманывается. Через каждого — будто сок через древесный ствол — проходит мировая скорбь. Одно свое — малое, а всех — большое. Тем мы и живы. В своей одной радости всегда скушно. То же самое — всегда быть счастливым. Да это и не надо. Не для нас. Россия вышла из великих мук. Добро сеет тот, кто перестрадал.

— В одной сытости — такая ж гниль, как и в безверии. И ты не озлобись оттого, что есть скверные людишки. Их накажет жизнь за их же злобу. Давай-ка, мать, Дарья Панкратовна, нам новый самовар! — потребовал Иван Иванович.

— За тем, Иванович, не станет.

«Да, брат, правду говорит, — подумал Яков, посветлевшими глазами оглядывая сидевших за столом. — Никогда человек не найдет счастье в кошельке. Чем он толще — тем хуже. Как не сыщет ее и в злобе. Грела подлая мысль и меня: поднакопить. Тогда, кинувшись за шабаями, я не понимал, что поднакопить лишек — стало быть, уйти дальше от доброты. Опомнился! А мог бы, как многие, зайти в болото… Гнусью, без сомненья, закончилась бы моя деятельность на базе. Спасся! И как славно, что могу спокойно проснуться утром. «В одной своей радости всегда скучно». Ваня тут высказал главную, капитальную мысль. И не только скучно, а мизерно. Я это теперь ясно понимаю. И кажется, знаю, как мне нужно дальше жить».

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Демьяновские жители img_6.jpeg

I

Марья, как и большинство старых людей, плохо и мало спала по ночам. Большую часть времени ночи она лежала в покое и тишине, глядела в темный потолок и, глупая старуха, ничего другого не находила, как ворошить в памяти свою прошлую жизнь. Молодость, известно, зрячая, а старость — памятливая. Часто вспоминала старуха свою свадьбу и мужа Егора. Помнила даже, что на его косоворотой васильковой рубахе было нашито двенадцать штук пуговиц. Штопаную, вылинялую ту рубаху его как дорогое сокровище Марья берегла пуще глаза. Она хранилась на самом дне, в заветном месте ее окованного сизой жестью сундука. Часто вынимала на свет рубаху, нюхала ее складки, и тогда ей чудилось, что слышала невыветренный временем Егоров пот. Но это, видно, была только ее великая скорбь по нем. Носил-то он ее так давным-давно!.. Слезы копились в глазницах старухи. Светлая и едкая печаль касалась ее чуткого сердца. В такие минуты воочию чудился ей Егоров голос. Как же она могла его позабыть?! Да разве был и есть в свете у кого такой перекатывающийся то гулкими, то мягкими волнами бас?! С Егором Марья нажила пятерых деток. Двое, один за одним, сразу после рожденья померли: малец и девчоночка. И при первом, и при другом несчастье Егор сильно страдал, все корил себя, что он был виноват в их смерти. Третий ребенок, сын, двадцати двух лет, потонул в Угре, спасая соседского мальчишку. В день его погибели Марья едва не наложила на себя рук. Матвейка был вылитый Егор — что лицом, что ровным и мягким характером. Она всегда боялась за него больше чем за других детей — за этого последнего сына. Знала Марья, как нелегко жить праведным и горячим! А Матвейка таким и был. Двое сынов, Иван и Алексей, не воротились с Отечественной войны. След их давно зарос травою и размыло дождями, но материнская память цепко хранила каждую дорогую ей черту сыновей. Иван был кроткий, тихий, стыдливый, а вот Леша побойчее, и тот, и другой — Марья не кривила тут душою — не мог стать плохим человеком. Мужик Марьи Егор, как и сыны, погиб уже в ихней проклятой Германии. Хотя и лежали за божницей пожелтелые похоронки, Марья истово веровала, что и сыночки ее милые, и мужик Егор в какое-то время воротятся к ней! Но годы полой и безжалостной водой уносили ее все дальше от них, и ей только и остались воспоминания и печаль по ним. Она терпеливо ждала их возврата долгие-долгие годы, пока сама не стала глядеть в землю, не поняла: верно, скоро свидится с ними, но только не на этом, а уже на том свете. Теперь Марья больше не гадала о них на картах и не глядела смятенно на дверь, когда слышались за ней какие-то шорохи или чьи-то шаги. Оставалось одно — ее воспоминания, помогавшие воскрешать призраки так дорогих ей людей. Они наплывали на нее, когда старуха оставалась одна в своих четырех стенах. На людях же, особенно на работе, она жила нынешними заботами и в разговорах старалась не касаться дорогого и канувшего безвозвратно, оберегая все то в глухих тайниках своей души. Изредка лишь о погибших своих она говорила со старой товаркой Мысиковой Варварой. То же горе было и у той — не воротились сын и мужик. Разговоры происходили, по обычаю, вечерами за самоваром — или в Марьиной, или в Варвариной квартире. Терзали сердце и глупые думы о прошлой деревенской жизни. Слишком много говорившей ей музыкой звучал в ее ушах разноголосый крик петухов. Марья так любила их голоса, что, когда слышала петушиную перекличку, на глазах ее показывались слезы. Любила старуха и всякую домашнюю живность. Особую сиротливость Марья испытывала теперь, когда не было рядом ни куренка, ни поросенка.