Изменить стиль страницы

На крыльцо вышел, гремя деревяшкой, Степин. Выглядел он жалко и подавленно; таким забитым и несчастным Иван Иванович видел его в той одинокой жизни в хате-развалюхе, но потом это выражение, слава богу, пропало. «Чуток встревожен. Приехала дочка, и он переживает, что стесняет нас. Золотая душа!»

— Ты куда, Егор?

— Схожу к ребятам, — буркнул, пряча лицо, Степин и спешно вышел со двора.

Три дня назад комиссия приняла здание библиотеки, сказано было много похвальных слов о бригаде плотников, и теперь мужики отдыхали перед новой работой. Зинаида сидела за столом. Дарья Панкратовна выставила все свои закуски, угощая дочку, и в душе Иван Иванович укорил жену за то, что она так уж хлопочет около нее, будто та маленькая. Тишков сел и, взяв ложку, осведомился, обедал ли Егор.

— Чего-то не стал, — сказала Дарья Панкратовна.

— Всех, батя, не пережалеешь, — заметила Зинаида и, нашарив в кармане джинсов сигареты, начала было закуривать, но, заметив устремленные на нее глаза родителей, сунула пачку обратно.

Иван Иванович промолчал.

Тарас Тимофеевич, проследовавший со двора через растворенное окошко, приласкался к ногам Зинаиды, поставив, как всегда в таких случаях, хвост трубой, и она с прорвавшейся нежностью погладила его белую звезду на лбу. Иван Иванович одобрительно и радостно крякнул, заметив этот ее жест.

— А Василий что, не мог приехать? — осторожно попытал отец, не притрагиваясь к еде, и вытащил свою черненькую трубку, но не для того, чтобы закурить, а чтобы лишь занять чем-то не привыкшие без дела руки.

Зинаида вместо ответа показала ровные, белые, крепкие зубы, и родители поняли все то, что она могла бы сказать словами.

— Объясни ж ты нам, Зина! — проговорила, горестно вздохнув, Дарья Панкратовна. — Что произошло промеж вас?

— Я ему не ишак торчать около плиты! — огрызнулась после порядочного молчания Зинаида.

Родители переглянулись тем горестным взглядом, который понятнее всяких, даже самых горячих слов; Иван Иванович посутулился и пригнулся, по-прежнему не притрагиваясь к еде, испытывая при этом свою собственную вину за то, что плохо складывалась личная жизнь и у нее, и у других детей.

— В конце концов, я не старая, — продолжала Зинаида, — почему я должна торчать около кастрюль? Разве я не могу куда-то пойти? Или же иметь самостоятельность? Он, видишь ли, стал заправским деятелем. Ничтожный слесаришка с семи классами! Вообразил, что пуп земли. Лезет в президиумы. Сидит там дубина дубиной. Понятно, что ума большого не надо, чтобы по-бараньи кричать «ура». Слесаришка, вообразивший себя Наполеончиком. Смех. А важность! А мне нужен муж как всякой нормальной женщине. Муж, а не баран на плакате! — уже почти кричала Зинаида, все более подчиняясь силе своего возмущения. — И мне тысячу раз наплевать на его амбицию. «Ты, говорит, должна понимать, что твой муж может высоко взлететь». Бездарный болтун! Делает полсотни ошибок в письме на одном тетрадочном листе. А какова осанка! Дай ему власть, гаду, всех переморит и передушит. Всем отомстит за свои семь классов и за то, что делает сто ошибок на одном тетрадочном листке. Слесари, вообразившие себя Наполеончиками, — это очень даже страшно. Он, подлец, уже и товарищей своих не видит. Хам! Пять лет мусолит шпионскую книгу — не разберешь название, всю ободрал. В президиумы гребется — тут он не прозевает. Пусть почешется около плиты. — Зинаида злобно рассмеялась и замолчала.

— Худо это, дочка, худо, — только и сказал Иван Иванович; он понимал, угадывал правду в ее рассказе о муже, подумал: «Пожалуй, верно насчет Наполеончиков с семилетней грамотенкой». Была огромная, порою очень запутанная, неясная, порою несправедливая к отдельному человеку, со своими безбрежностями, туманностями, со светом и мраком жизнь — всего в ней имелось порядочно, и, имея чуткое сердце, он промолчал. Не сказала ничего больше и Дарья Панкратовна, смахнувшая украдкой непрошеную слезу.

XXV

На другой день, в воскресенье, старики Тишковы и Зинаида с сынишкой наладились вместе с Мартой и ее выводком прогуляться в Митину балку; поросший кустарниками неглубокий овраг давал хороший корм их скотинке, и можно было посидеть на майской, молоденькой траве и подышать свежим воздухом родных полей. Иван Иванович, как и всегда, прихватил и заткнул за пояс топор, чтобы не тратить попусту время и порубить тонких олешин на дрова. Зинаида с живостью согласилась на эту прогулку: после шумного людского моря и хождения по асфальту вдруг захотелось пройтись по тем полям и по лесу, где прошли ее детство и юность, неожиданно всплывшие перед ней из канувшего прошлого. Была у нее еще тайная мысль: повидать сторожку в Митиной балке, в которой жил работавший нынче лесником Петр Бабков. С Петром Зинаида училась вместе в средней школе и даже два года сидела на одной парте. Несмотря на то что она никогда не относилась к нему иначе как с насмешками, всегда считала его серой деревенщиной, теперь же, когда в ее жизни произошла трещина, она боялась признаться себе, что, может быть, только и любила одного его. Еще в прошлый приезд Зинаида узнала про него, что он отказался в свое время поступать в институт, хотя учился лучше всех в школе, подался в лесничество и женился. Но в минувшее лето у нее только возникла шаловливая мысль — неплохо бы его увидеть и легонько посмеяться над ним; нынче вовсе другое чувство и другая мысль гнала Зинаиду на кордон.

Как широко и огромно распахнулся мир, едва Тишковы, предводительствуемые козами, вышли на околицу Демьяновска! Зеленые покатые холмы обильно и полновесно полнились птичьими голосами. Еще месяц назад серые, покрытые шрамами, трещинами и выломами, начисто продутые ледяными зимними ветрами поля сейчас, при общем цветении и росте, сказочно преобразились. Каждая кочка и выступ, всякая лозинка, черемуховый ли, рябиновый или же ольховый куст был от комля доверху обнизан молоденькими, пахучими, нежными листочками, так что благовонный эфир густо насыщал теплый, уже основательно прогретый воздух. А какое великое море цветов разливалось кругом!.. Сперва, как вышли, Сережа забавлялся с козами, прыгал и катался с ними по траве, но чем дальше распахивалось поле, тем обильнее и гуще росли всевозможные цветы, о существовании которых до сих пор он и не ведал. Теперь уже Сережа вовсе забыл про коз, хотя те и пытались заигрывать с ним, и во все глаза, в изумлении оглядывался кругом. Дарья Панкратовна, должно быть, вполне понимала состояние внука, принявшись объяснять ему, что каждое растеньице и цветок живет на свете не сам по себе, чтобы просто существовать, но для общего счастья и благоденствия. Бабушка будто читала ему какую-то удивительную книгу про землю, и он с жадностью слушал ее слова, впитывая их в себя, как губка воду. И, слушая ее мягкий, добрый голос, Сережа вдруг проникся большой и страстной любовью ко всему, что тут росло и жило, особенно он боялся наступить на какой-либо цветок и смять его; мальчик видел, что так же поступали и дед с бабушкой: они вроде и не смотрели под ноги, но во вмятинах их следов не оказывалось ни одного цветка. Одна лишь мать не обращала на них никакого внимания, смотрела прямо перед собой и, казалось, совсем не видела, что было у нее под ногами.

— Как ты ходишь? Не видишь, одуванчик зашибла! А вон совсем раздавила белые цветочки! — покрикивал Сережа на мать. — Бабуля, а это что?

— Мачехин цвет. Хоть он и зовется мать-и-мачеха, да боле подходит к мачехе. Видишь: желтые звездочки — цвет разлучницы. Цвет-то ярок, да невеселый, червленый, боле подходит к раздору, чем к счастью. А вот ландыш — цветок на счастье. Им тело не излечишь, а душу ублажишь, смеяться заставишь. В здешних местах, давно это было, бандит и вор Фирька Конопатый сидел. Такого душегуба на всей земле было поискать. Не приведи бог! Родную мать едва не до смерти забил, отца глаза лишил. Сущий палач. А вот слыхала я, мне его женка рассказывала: незадолго, как Фирьку поймали, как-то раз пришел он к ней из лесу, пинжак и руки его в крови. Сел он на табуретку, вынул из кармана ландышевый цветок, понюхал, поглядел страшными глазами на него, вдруг сделался белым-бел, как коленкор. Сунулся Фирька в красный угол на колени и стал бога просить об помилованье. Вот он каков, цветок-то!