«Хорошо счастье», — вздохнул Яков. Минуты три он стоял перед дверью, раздумывая, нажимать ли черную кнопку или же спускаться вниз. Но любопытство взяло верх, и он позвонил. Ему открыла чернявая, находящаяся явно в запале, женщина лет сорока.
Увидев ее, Яков подумал: «Бабе попала под хвост шлея». Было ясно, что атмосфера до предела накалена и что нужна лишь одна спичка, чтобы до конца взорвать их семейную пристань, в которой еще полчаса назад Дударев считал себя счастливым. Но таков русский человек: он не строит планов на будущее и, будто ребенок, ловит и отдается всем своим бесхитростным сердцем минуте счастья; о, мы не можем сказать, что другие народы счастливее нас оттого, что они умеют хорошенько обдумать завтрашний день, предварительно сварив кастрюлю супа.
— Еще один голодранец! — крикнула, уже не желая соблюдать никаких рамок приличия, жена Дударева.
— Евдокия, охолонь… это мой друг, — пробубнил Трофим, явно сконфуженный и сбитый с панталыку. — Иди в комнату, — шепнул он Якову, как-то жалко и в то же время хорохорясь и выпячивая грудь.
Их ругань перенеслась на кухню, Яков шагнул в гостиную, девятиметровую клетушку, так тесно уставленную мебелью, что оставался только узкий проход к окну. На диване, за наполовину накрытым столом, со смиренным видом, ожидая конца ругани, сидели Бобылев и Шуйкин. Шуйкин показался Якову пригнутым к земле и будто уменьшившимся в размерах; Бобылев же, видавший виды, покрякивал, не придавая никакого значения перепалке и ожидая того момента, когда пригласят к закуске. Все трое молча пожали друг другу руки.
— Имей в виду, молодчик: я тебя как миленького выпру из своей квартиры! — закричала было умолкнувшая на минуту Евдокия. — Нашел дуру! Ты мне обеспечь триста рублей в месяц. Ты что, дурак, купил? — переменила она тему ругани, так как распалившиеся женщины всегда лишаются простейшей логики. — Я тебе про что говорила? На черта, спрашивается, нужна мне вермишель? А это что за мясо? Несчастный бутылочник! Куда ты дел три рубля? Давай сию же минуту деньги, негодяй!
Послышался невразумительный хрипловатый басок, отрывистое оправданье Дударева, но Евдокия не желала слушать его.
— На голове не осталось волос — и быть таким дураком. Молчи, говорю, не нервируй меня, паразит! — взвизгнула она. Там что-то загремело.
Прошло минуты три глухого молчания, по которому дожидавшиеся гости определили, что приступ ругани достиг апогея и иссяк; затем в тишине послышались шаги, и, видимо, счастливый оттого, что жена наконец-то угомонилась, вошел Дударев с горячим судком в руках. Он установил его на столе, проговорив полушепотом:
— Все в норме… — Он не без страха покосился на двери. — Она вообще-то ничего. Тут я сам ваньку сморозил.
Следом за ним как ни в чем не бывало, ни тени не смущаясь перед мужчинами за свою ругань, появилась с салатницей и Евдокия.
— Обойдетесь без выпивона, ставь закуску, — кивнула она мужу, после чего он кинулся исполнять ее поручение.
Все стали молча есть. Они не знали, какую, общую для всех, можно было найти нить разговора. Начавший было говорить Дударев: «Слыхал, в зоопарке слон удавился», умолк и крякнул под ехидным взглядом Евдокии. «Ах, Дунька, Дунька, — подумал Яков, — отстегать бы тебя вместе с моей кралей пеньковой веревкой по одному месту, из которого растут ноги, — но, подумав так, он поправил себя: — Хотя, понятно, не только сами по себе они такими стали. Жизнь тешет». И все-таки, несмотря на уточнение своей мысли, он не мог отделаться от злого чувства по отношению к женщинам. «Вычистились, намалевались, мать вашу!» Все подобрели, поразмякли, и Бобылев оседлал своего излюбленного конька — заговорил про «мировой имперьялизьм».
— На какую державу напали? — обратился он к Якову, так как тот во время проживания в общежитии всегда поддерживал такую тему.
— К Никарауге принюхиваются, — ответил Яков.
— Тэк! — сказал Бобылев, косясь на хозяйку. — Доконают. Как пить дать. А вы не слыхали, будто один имперьялист, понятно мужского полу, ежели не брешут, родил двойню?
Евдокия захохотала, и в этот миг в ней проглянула милая и добрая женщина, которой она могла бы быть, не доводя себя до брани из-за пустяков.
— Ох, уморил! И что, разродился?
— Даже, слыхал, и в больницу не возили.
— Как вчера сыграли? — спросил Бобылев у Якова.
— Черт их знает.
— Три — ноль в пользу армейцев, — сказал Дударев.
— Что, или разлюбил футбол-то? — лез в душу Якова Бобылев.
— Толкучка там. Раздавить до смерти могут. Опостылело, — отмахнулся Яков.
— Прямо ошалевает народ, — ни к кому не обращаясь, проговорил Шуйкин, — на стадионах чистый опиум. Была б моя власть — я б закрыл к черту все такие потехи! Один разврат ума.
— Здесь, дядя, Москва, а не рязанская дерёвня, — одернула его Евдокия. Яков, взглянув на нее, подтвердился в своем выводе, что эта женщина по своему духу — как капля воды его Верка (про себя не мог он ее называть Вероникой, что в его понятии ассоциировалось со словом «конфетка». Однажды он ее так и назвал: «Конфетка Степановна»).
— Не станем обострять в личностях, — примирительно проговорил Шуйкин, подделываясь под тон Евдокии.
«Попал под каблук жены, отрабатывает за прописку. Был мужик и нет мужика», — не без горечи заключил Яков. «А я разве не такой? Разве я сам не под каблуком у своей Конфетки Степановны? Вся соль в том, что и я под ним».
— Ну и как шабашите? — поинтересовался Дударев у Бобылева. — Все там же?
— Нашли поприбыльней местечко, — Бобылев хлопнул по спине Якова. — Что, отцы, головы повесили? Не я вам толкал истину: не отрываться от спаянного коллектива? И ежели вникнуть, то сегодня именно шабаи, так сказать, на стремнине прогресса.
— Нашел стремнину! — фыркнула Евдокия. — Рвачи!
— У баб ум короче куриного. Еще подчеркивали Достоевский с Белинским. — Бобылев за философствованьем, однако, не забывал основательно обирать своими желтыми зубами куриную ножку. — Пускай попробуют обойтись без шабаев. Хрен там! Так что, отцы, если раскинете мозгами, то прямое шоссе, которое нацелено к счастью, — ведет к нам. Вострите лыжи обратно, ребятки.
— Я те навострю! — окрысилась хозяйка.
— Ты собирался уходить из шабаев, — напомнил ему Яков. — Что, сберкнижка еще не толстая?
— Не толста, пока полста, — засмеялся Бобылев. — Слободу-то, ребятки, менять на ваш семейный хомут — благодарение, так сказать, покорное!
— Кому ты их копишь? — спросил его наивно Яков.
— Себе, отец. Себе! Обеспечиваю старость. И прикованный к постели может парить, если в кошельке хрустко. А хруст у умных. С кошельком, отцы, и таракан — генерал. Идите к нам, впереди порядочные планы.
— Мне деньги — не счастье. Не меряй всех на себя, — ответил ему Яков. — Иди к дьяволу.
— Кина, видно, нагляделся, ну-ну, Яша, — протянул насмешливо Бобылев. — Только, Яша, жизь-то наша без сберкнижки маловдохновляюща. Все кинулись добывать гроши, так и мы не лысы. Не так, что ли?
— А с грошами ты найдешь счастье? — набросился на него Яков.
— Не волнуйся, найдем, — ответила Евдокия, — где деньги — там и сила.
— Распаляться нам смысла нету, — заметил, покашливая, Трофим Дударев.
Евдокия еще более округлила глаза, но ругаться, видимо, раздумала. Они замолчали; закуски тоже уже подходили к концу. Дударев вертко и услужливо подсовывал что-то жене.
«Отрабатывает за прописку и за устройство в Москве, — снова с грустью подумал Яков, — как и я то же самое».
— А посля работенки? — спросил он.
— Обыкновенно… Вечерами в домино режемся.
— Известное дело, — коротко усмехнулась Евдокия.
Дударев кивнул ей подстриженной, с подбритым в скобку затылком, головой.
— Общее житье, — протянул Дударев, и в тоне его голоса Бобылев и Шуйкин почуяли плохо скрытую насмешку над их холостой жизнью. — Оно, брат, хорошо на плакате…
— Зато раздолье для пьянки, — заметила Евдокия.
— Воля — она выше бабьего хвоста, — покивал головой Бобылев.