Изменить стиль страницы

— Нынче, видно, будет жаркое лето, — сказала Анна, сама не зная зачем: нужные слова не шли, а говорить о чем-то следовало.

— Да, жарко.

— Как тут у вас тихо… хорошо, — сказала она еще — тоже ненужное.

— Раньше ты не очень любила тишину, — напомнил ей Николай.

— Все проходит, Коля.

— Проходит, да не без следа, — возразил он.

— Ты на что-то намекаешь?

Он не ответил ей, спокойно смотрел на нее. А ей так хотелось видеть горячего, прежнего, хотелось воротить и его, и свою любовь! В кустах, под берегом, зашелся было, выщелкивая колена, но вдруг оборвал свою песню соловей.

— Как ты, Коля, живешь? — попытала Анна.

— В моей жизни перемен нет. Вы Васю не настраивайте против моих стариков.

— А кто его настраивает?

— Я хорошо знаю твою мать.

— Коля, я хочу сказать… шла к тебе. Ты видишь, я вернулась… И если ты не против… мы могли бы сойтись. Теперь я совсем остепенилась! — прибавила Анна, и в ее лице появилось выражение виноватой собачки.

— На сколько дней?

— Представь себе — навсегда! Ты ведь не против? Смешно, если против. Не правда ли?

— Кто посмеется, а кто и поплачет.

Он ответил не сразу, докурив сигарету.

— К прошлому возврата нет, Нюра. Уж ты меня тут не суди. Не простил я тебя! — Голос его был сдержанно-сухим. — Напрямки я тебе говорю — брезгую тобой. Хочешь сердись, хочешь — нет.

Она покусывала губы — понимала, что стояла перед ним униженная.

— А какое у нас тут счастье? Что я тут могла увидеть? Толкучку за несчастной ливерной колбасой! Что вы мне все дали? — взвинченно заговорила она. — А я жизнь хотела другую узнать. Актерскую, другую, с запросами, — не ливерную колбасу и не один зачухленный кинотеатр. Разве я не могла хотеть такой жизни? Я тоже на нее право имею.

— Имеешь, — подтвердил Николай, — только ты не новую и не культурную жизнь искала — бражничество. Чтоб ничего не делать, но сладко жрать. Таких «актерок» шляется порядочно. Ты подумала, что с красотой не пропадешь. Надолго ли она? А что ж потом? Для сцены люди рождаются. А гулящими становятся.

— Не тебе толкать такие-то речи! — огрызнулась Анна, сильно задетая за живое.

— Живи как знаешь. Играй свои дурные роли — это твое личное дело. Но к прошлому возврата нету, — повторил он без злости, без сердца — с легкой грустью. — Не простил я тебя, Нюра! Хотел бы, да не могу. Чуть в водке не погиб. Из-за тебя! Хватило силы — выстоял. В твоих словах есть правда. Темновато у нас в Демьяновске, верно. Но не всем в актерки лезть. Выбрось из головы блажь. Это я тебе советую.

Анна с гордостью откинула голову: только сейчас она поняла, какая стояла перед ним — посрамленная и жалкая. Губы ее вздрагивали.

— Сына я вам не отдам. Он мой, мой! — крикнула она запальчиво.

— Болтаться по свету он будет тебе обузой. Дешево играешь в материнскую любовь!

— Я никуда не собираюсь ехать. Сегодня же пойду в магазин, чтобы взяли на прежнее место.

— Сомнительно.

— Что тебе сомнительно?

— Такая жизнь тебе не светит, ибо любишь сладко жрать и ничего не делать. Думаю, что, обжегшись на любви к искусству, подашься покорять заграницу. Скорее всего — знойную Африку. Тебя ничего не держит. У таких, как ты, не бывает Родины, ни большой, ни малой. Извини, но прямое слово — верное. На Родину нельзя плевать — она святыня, наша мать.

— Я это слышала. Вы… вы все мне позавидуете. А я думала, Коленька, у нас будет другой разговор… А он, вижу, не получается. Ну-ну. Не валялся бы ты у меня в ногах. Такие случаи, если не запамятовал, случались. Смотри, Коленька, не пожалел бы! Смотри, может, это наш последний разговор.

— Не кляни меня, Нюра. Да что треснуло — того, видно, не склеишь. Матерью-то тоже тебе еще надо стать. Ты ею не была до сих пор. А станешь матерью — может, и многое поймешь.

С минуту постояли молча, слушая тихий и плачущий голос баяна, затем Анна первая повернулась и пошла, часто постукивая высокими каблуками, делая усилие над собой, чтобы выглядеть гордой. Их дороги теперь расходились навсегда.

Старики Тишковы одобрили решение сына, но Дарья Панкратовна украдкой поплакала: на душе ее было тяжело.

Анна не пошла устраиваться в магазин — оторванный лист, известно, не прирастает: оставив сына, она куда-то бесследно исчезла… Говорили — понесло за границу, в туманный рай.

Николай предсказал ей пророчески: укатила с негром покорять знойную Африку, по слухам — в государство Бурунди.

XXXII

«Для чего же я живу и зачем родился? — вопрос этот впервые со всей обостренностью встал перед Тумановым. — И вот что: мне блага дались очень легко, как всем карьеристам, я никогда не терпел нужды, не страдал, и оттого все фальшь в моих писаниях. А в фильмах — двойная фальшь. А какую глупость я поставил о деревне!

Я — писатель и обязан показать, правдиво и глубоко, этих людей. Все-таки мое плотництво не прошло даром; близость же к такому мудрецу, как Иван Тишков, мне многое открыла, чего я никогда не узнал бы, наблюдая со стороны. Теперь я должен садиться за роман. К тому приспело время. Пора! Время дает нам опыт, но оно же и уносит наши силы. Вороны летают в стаях, а орел парит один, но горе одному, — это прибавление Тишкова к известному изречению многое объяснило мне. Да, горе одному!»

Демьяновская жизнь была отражением общей народной жизни, и его участие в ней поддерживало в нем душевные силы. Духовное обнищание, убогий, кабинетный взгляд и полная оторванность от народной среды — весь этот пустой капитал он окончательно похоронил той тяжелой ночью во время мучительных раздумий, когда твердо решил все бросить и переменить. Он не только не жалел, но был горд за себя, что сумел сделать такой важный и отчаянный шаг в своей жизни. «Надо садиться к столу и писать». Душевный настрой все настойчивее толкал Туманова к письменному столу. За все время жизни в Демьяновске он не взял в руки пера. Ему было страшно браться за ручку. Машинка же вызывала у него ненависть — он ее не взял из Москвы. «Пиши правду!» — сказал ему вчера кузнец. «Как она тяжело дается. И как ходко отстукивал я на машинке ложь. Даже ухитрился наговаривать повести на магнитофон. Я их таким образом сварганил три». И вспомнил, как успокаивал себя тем, что так делают многие. «Хороша литература!» — подумал он с сарказмом, имея в виду тех своих знакомых писателей и сценаристов, кто разучился держать в руках ручку. Один из них хвастался ему, что он может за день настукать печатный лист. Кроме того, существовали и кормились богатым литературным хлебцем «наговорщики», записывальщики своих произведений на магнитофон. Один из таких плодовитых дельцов, наторивший глотку на темах о разведчиках, за рюмкой поведал ему, что последний свой роман он наговорил за три недели. Была еще, тоже сытно кормящаяся на литературной ниве, целая орава так называемых доработчиков, сценаристов-экранизаторов и сюжетчиков-трюкачей. «Но это их дело, а я должен думать о своей работе над книгой о демьяновских жителях. Главное — о бригаде реставраторов. Схватить черты Тишкова», — и он быстро набросал его портрет, где были слова: «Тихий, невзрачного вида человек, может быть, прообраз самого будущего»… Туманов, скомкав лист, стал быстро ходить около стены. «Не торопись, не суетись, не распаляйся. Остынь. Пусть твой ум наполнится жизнью», — сказал ему трезвый голос. «Что же мне так трудно?» А голос этот сыпал соль на рану: «Так-то добывается истина. Ты жил ради живота. Ты ему служил. И чтобы до конца не погиб — пройди через терзание. Мучайся и ищи свет правды. Другого пути нет. Другой приведет тебя туда же, откуда ты бежал. Мучайся и не думай, что пришло время обедать. Ты порядочно наобедался, наобъедался. Сытенький не может мучиться. Посади себя на черный хлеб с квасом — будет для тебя оздоровляюще. Пока не поздно!»

«Раньше я понимал народ как далекое от меня и туманное скопление людей, которые делали работу, но мне было все равно, вырастят они или же нет хлеб. Я знал, что лично я в нем никогда не буду нуждаться. Так думает и по сей день огромное количество кабинетных людей, и каждый из них, и я тоже, — мы не считали, что жили скверно, ради брюха. Гадко и мерзко, но я не осознавал, что враждебен народу, что я только поедатель его добра. Многие лишь едят. Самое скверное то, что ни я, ни они, такие, как я, не чувствуем себя поедателями. Вот что ужасно! А как много и я, и они истолкли речей, — водопад словоблудия! И все во имя тщеславия — лил словесные пули, дабы блеснуть красноречием».