Изменить стиль страницы

— Дарю, дарю злосчастную пятерку! — возвестил он с порога. — «Полюби ближнего» — это ты, Иван Иваныч, впечатляюще высказался. Капитально высказался! Проживу, хотя и бедный человек, я без этой пятерки. Свои люди, как говорится, сочтемся.

Но Дарья Панкратовна впихнула в карман его балдахина пятерку обратно.

— Мы не нищие. Вот твой процент.

Лючевский был как-то не в себе, страшно ему чего-то стало…

— Не требую, не требую! — выкрикнул он, пытаясь возвратить бумажку, но Тишковы обратно ее не приняли. Он завздыхал: — Все мы во власти непредвиденных обстоятельств… Туманен путь наш… Колучовского старика Северинова скрутило как! Да… Живи и оглядывайся.

— А ну тебя хватит кондрашка? Куды капиталы денешь? Оставь завещанье — в гроб положим, — подкинул вошедший Степин.

— Шутник ты, инвалид. Неизвестно, кому дано раньше. Не каркай.

А через день Лючевского парализовало: отнялась речь, левая рука и нога. Лежал на засаленном диване скрюченной колодой; глядя в потолок, плакал, но кому было пожаловаться? Стенам? Пыльным шкафам?

О случившемся с Лючевским Тишковым сказал Князев — понес ему долг «с процентиком».

Через несколько дней речь к Иннокентию Сергеевичу вернулась, но нога и рука остались деревянными. Скрюченный, на костыле, выползал во двор, надолго замирая неподвижной колодой; как-то вечером взгребся к Тишковым. Так и бухнулся ниц — жалкий, просящий людского милосердия.

— О, как же жить? Братья милые, мы ведь, можно сказать, единоутробны… Лучше уж околеть.

Иван Иванович, отведя его в свой дом, вернувшись, сказал:

— Вот что, мать, Дарья Панкратовна, человек он поганый, то правда, однако же по закону миролюбия не имеем мы права бросить его на произвол судьбы. Будем ухаживать, подсоблять, ходить в магазин за продуктами.

— Уж придется, — вздохнула Дарья Панкратовна.

Степин заметил.

— Высокая плата за его подлости. Прямой наводкой и картечью.

— Да вас засмеют как набитых дураков! — возмутилась Варвара — разговор происходил при ней.

— Мы не можем бросить человека в беде, — стоял на своем Иван Иванович.

— Не можем. Что ж делать-то? — подтвердила Дарья Панкратовна.

— Ты, видно, прав, папаша, — после некоторого колебания сказала Наталья.

— Мало вам своих забот? — В голове у Варвары не укладывалось, как можно было относиться подобным образом к такому злому человеку…

С этих пор Тишковы стали помогать Лючевскому. Должно быть, сам он меньше рассчитывал на такую доброту по отношению к себе. Что-то в его меркантильной душе затрепетало… вспыхнуло… И, движимый новым для него чувством, сам удивляясь своей щедрости, он ухватил пиджак, который, заметим здесь, давно уже потерял цвет, и задергался, заторопился, налегая на костыль, на двор Тишковых.

— Родные мои! — взвыл он, потрясая пиджаком. — Родные люди… как я воспитанный на высоких принципах… дорогой Иван Иванович, искренне, от сердца дарю тебе оную одежину! Пиджак еще вполне крепкий, из ноского материала.

Степин разразился смехом:

— Лючевский, побойся бога, — ты этот пинжак полвека носил!

— Этот «пинжак», к твоему сведенью, выдержит еще полвека, поскольку не нынешнего покроя. Шит еще из отцовского купеческого материала. Бери, Иваныч!

— Спасибо, у меня хватает одежи.

— Я ведь рад услужить! — горячо вскрикнул Иннокентий Сергеевич.

Иван Иванович пристально посмотрел на него; в этом его вскрике он, чуткий к душе человека, услышал чистый и искренний порыв. В том Иван Иванович не ошибался и, когда Лючевский укостылял к себе, произнес с большой надеждою:

— Кто знает… Может, это была самая светлая минута в его несчастной жизни? Заговорило сердце… — И потом не раз повторял: — Ради такого возрожденья человека, хотя бы и на одну минуту, и стоит нам жить. Ибо минута короткая, но дороже целой жизни!

А Лючевский и правда умилился. Дня три он чувствовал славный какой-то свет, легче дышалось, как-то после обеда распелся — затянул давно забытую мелодию. Даже и прослезился…

Каждое утро он встречал с одной тревожной мыслью: а что, если не заглянут Тишковы? До магазина, да и до колонки за водой ему не доковылять. Этот страх его угнетал постоянно, но как только начинали хлопать по дворам калитки, являлись либо Иван Иванович, либо Дарья Панкратовна, иной раз заглядывала Наталья, а однажды принес воду и наколол дров Степин.

Иван Иванович же помогал не одному Лючевскому, — таких, одиноких и обессиленных, на его руках уже было четверо, причем в разных концах городка, и для помощи каждому он находил время, иногда наседал на сына Николая — отправлял его помогать этим людям.

— Больше всех тебе надо! — ворчал Николай, однако исполнял волю родителя.

— Надо, сынок, надо, — только и говорил Иван Иванович.

…Свет, снизошедший в душу Лючевского, исчез — и опять явилась трезвая, беспощадная расчетливость. «Ишь ты — чуть-чуть… не переделал натуру свою. А зачем? Жить таким же дураком, как Иван Иванович, — дудки!» Начало жать, жать сердце. И вдруг ужас охватил Иннокентия Сергеевича — его опахнуло дыхание смерти… Но скорее, чем о смерти, он подумал о том, что лежало в потайных местах, — только сейчас очень ясно представилось нажитое богатство. «Господи, куда же все денется? Растащут Парамонихи! Да я же, почитай, двадцать лет один этот чертов балдахин таскал. Сжечь проклятого! Костюм надеть. Его, поди, моль сожрала. Не поживетесь! — подумал он о соседях. — Сообразуясь с законом, права не имеете, сволочи, посягать на собственность». Трезвый же голос опять сказал ему: «Ты-то сам в прах обратишься, а добро куда-то да денется». «Ты враг мой! — накинулся Лючевский на голос своего двойника. — Собственность индивидуума — она неприкосновенна…» Вдруг промелькнула мысль — положить шкатулку в свой гроб. Мысль показалась ему как бы даже спасением… «А кто же положит? Парамониха, что ли? Надо немедленно приступить к постройке гроба. А положу ее в него сам. Пусть уходит со мной. Говорят, этакие божественные камешки делают вечным тело. С брильянтами да золотишком и тело мое — нетленно. Вовеки!» «Что же это я, однако? — подумал он спустя немного, когда сердце отпустило. — Надо немедленно просить свезти меня в больницу. Я не могу так вот, совершенно просто, умереть». Он спокойнее оглядел свое жилище, шкафы и коробы, громоздившиеся по углам. Ему казалось, что за ним кто-то подглядывает. Никого, однако, не было видно, но он не мог избавиться от чьего-то чужого взгляда. «Дай-ка я огляжу все, что имею», — мелькнуло у него в голове. Он начал, отчего-то торопясь, тыкаться по углам. В доме находилась крошечная каморка, о существовании которой Иннокентий Сергеевич уже забыл, — с холщовой занавеской вместо дверей. «Что у нас там лежит? Совсем не помню!» — подумал Иннокентий Сергеевич, несколько озадаченный. Шагнув туда, при бледном свете крохотного оконца он вдруг увидел… громоздкий, плохо покрашенный гроб. На крышке, придавленная камешком, белела бумажка. Он машинально нагнулся и стал читать — там было начертано пляшущим почерком сестры: «Люди, Иннокеша, злые, нас не любят, и я, подумав, решила заготовить для тебя оный гроб. Он из сухих и, заметь, из дубовых досок. Стоил накладно, да что ж поделать? Ты, я думаю, не осудишь меня за расход. Анна».

— Старая вековуха, можно сказать, безмозглая курица! — сам не в себе, трясущимися губами прошептал Иннокентий Сергеевич.

Он засунул руку в сундук, выхватил шкатулку, на трясущихся ногах воротился обратно к гробу, отметив: «Вековуха и стружек припасла. Сестрица всегда была ненормальная!» Разрыл и засунул на самое дно так долго оберегаемое добро — бриллианты и золото. В это время голова его дернулась назад, ноги подогнулись, он захрипел, ухватился обеими руками за края уготованного ему одра, повалившись в него бесчувственным, уже бездыханным бревном…

Хоронили его Тишковы, старик Князев и Степин. Могилу вырыли на скате кладбища, рядом с его сестрой. Яма вышла сухая.

— Долго лежать будет. Песок, — сказал Степин, когда кончили.