Изменить стиль страницы

— Ну уж, папаша, извини, — бросила Инна.

— Бензину-то какая потрата! — сказала Екатерина.

— Я рад, что вы приехали, — душевно проговорил Роман Романович, принимая из рук сестры красные чашки с чаем и передавая их детям и жене.

— Ах, папашка, мы тоже очень рады тебя видеть! — пролепетала Инна.

— Я захватила твой свитер. Ты его очень любил, — сказала Анна Евдокимовна.

— Спасибо.

— Да вы закусывайте. Что ж стесняться-то? — потчевала их Екатерина. — Что есть, то и есть.

— Все очень вкусно, — сказал Игорь.

Разговор прервался, и наблюдательная Екатерина по настроению гостей поняла, что лучше будет, если она оставит их одних, и, прихватив пустые тарелки, поднялась и вышла в сени. Игорь подсел ближе к отцу, на место Екатерины.

— Ты знаешь, папаша, что мы все любим тебя. Конечно, между нами были трения, но они преодолимы. И не об этом я сейчас хочу говорить с тобой. Я считаю нужным предостеречь тебя.

— В чем же? — тихо и мягко проговорил Роман Романович.

— В том, что еще не поздно не потерять все и навсегда. Разве ты не знаешь, как они там, на «Мосфильме», карабкаются, чтоб получить постановку? Трудно понять все то, что ты сделал! Твой поступок вызвал у всех удивление. При твоей славе — и бросить режиссуру! Ну бросить кино на год — это понятно. Тут есть логика: поднабраться, так сказать, сил, впечатлений, чего там еще? — Он поправил бородку. — Но порвать совсем, — тут, извини, отец, даже не выдержит дубовая логика. Тут черт знает что такое! Ты уже вычеркнут из штатов студии, и какой студии, — одним неразумным поступком ты перечеркнул свое будущее! А ты ведь не старик: в пятьдесят режиссеров не списывают.

— Слов нет для возмущения! — вставила Инна.

— Не перегибайте, — поправила их мать.

— Я понимаю, что тебе захотелось покоя, уединения, тишины. Все правильно. Этакая глушь после шума городского в некотором роде — бальзам, так сказать, панацея, что ли, но, прости меня, папаша. Кредо-то твое — оно там, в павильонах, в редакциях, где всякий становился подобострастным при твоем появлении. О, понимаю! Поклонение, которого ты, по твоему мнению, не заслуживаешь, стало противно тебе. Пусть так. Но ты же умный человек и должен понимать: впереди еще порядочно лет жизни. Похоронить себя в оных весях — это прежде всего неразумно. Я уже не говорю, извини, папаша, о твоих некоторых — вообще-то не маленьких! — обязанностях перед нами, перед своей семьей. Ты имеешь юридическое право от нас отказаться — мы взрослые. Но как же согласуется такой поступок, извини, с твоей совестью? Уезжая, ты сказал нам, что надо поступать по совести, чтобы можно было спокойно окончить свое земное существование. Согласен. Но то, что ты сделал по отношению к нам, — в таком твоем поступке есть совесть? Тебе было трудно сделать два телефонных звонка!

— Игорек, не горячись. Ты ведь знаешь, какой замечательный человек твой отец! — воскликнула Анна Евдокимовна, явно с целью ублажить мужа. — Он знает сам, что обязан обеспечить будущее своим детям. Давайте разговаривать мирно, как близкие и воспитанные люди. Мы ведь, Роман, приехали не требовать, не упрекать, хотя и имеем право. Ты же понимаешь сам. Сестра тебе не заменит мою заботу. Конечно, ты можешь даже завести другую семью. Отказаться от взрослых и, скажу прямо, не от плохих детей! Но это твое дело. Мы же приехали только напомнить, что горячо любим тебя. Нам больше ничего не нужно. Можешь не верить, но это именно так.

Инна высказалась прямее их:

— Я подшиваю бумажки в конторе за несчастные восемьдесят рэ! Тебе не стыдно, не стыдно? — в светлостеклянных глазах ее блеснули слезинки.

— Подожди, Инна, отец вас хорошо понимает, он добрый и чуткий человек, — сгладила Анна Евдокимовна.

— Он ничего не понимает. Игорь правильно сказал. Только дурак мог уйти с «Мосфильма»! Я, знаешь, не очень-то верю в твою народность. Над тобой все смеются, если хочешь знать. Да, смеются, потому что Игорь прав — тут не выдержит не только дубовая, но бетонная логика. Тут нет вообще никакой логики! — закричала Инна, войдя в раж. — Одна глупость. Теперь не такое время, чтобы делать подобные жесты. Почему я должна прозябать на восемьдесят рэ?! Ты мой отец, и ты обязан меня устроить по крайней мере хотя бы на сто пятьдесят рэ! Хотя и это дерьмовые деньги.

Игорь поправил свои длинные, лежавшие на воротнике волосы и бородку и, желая взять отца на измор не руганью, а ублажением, сказал:

— Посуди сам: чего ты добьешься, бросив кино? Познаешь, так сказать, глубины народной жизни. Очень хорошо: допустим, познал, что же дальше, позволь тебя спросить? Смастеришь книжку, которую придется проталкивать, ибо раньше за тебя это делали твои солидные посты, но теперь-то, ты ведь хорошо понимаешь, как по маслу не пойдет. Тебе сюда не пришлют договора на переиздание твоих книг. Не закажут сценарий. На твоей карьере поставлен крест. Отныне ты рядовой чернорабочий на литературной стезе. Ты эту кухню знаешь лучше меня. Мне кажется, папаша, как это ни странно, что ты не осознал, какая перспектива тебя ждет. Полное прозябание! Всем известно, что ты силен в кинематографе — он принес тебе славу, широкую популярность. Если бы ты написал даже сто книжек, то и тогда тебя бы никто не знал. Твое имя сделало кино. Ты был там королем, с тобой считались. Что же ты сделал? Ты снял с себя секретарство Союза кинематографистов — это вообще не лезет ни в какие ворота! — развел руками Игорь. — Извини, отец, но действительно надо быть дураком. Сценарий тебе не закажут, повторяю, а если предложишь свой, то попадешь в хорошо известную тебе мясорубку. Его зарубят. Можешь не сомневаться.

— Талантливый не зарубят.

— Оказывается, ты еще и наивный.

— Не смей, нахал, так говорить с отцом! — вмешалась появившаяся в дверях Екатерина.

— Тетка, не лезь! — крикнула визгливо Инна.

— Спокойно, спокойно, — сказала Анна Евдокимовна, умиротворяя стороны.

— Я сюда приехал потому, что хочу жить вблизи людей, о которых пишу. Я подзаелся и многое забыл. Мне киношная карьера не нужна. Я хочу одного: спокойной и углубленной работы над своими книгами. Вам же я все оставил, как вы знаете.

— Роман, мы ни в чем тебя не неволим, — вздохнула Анна Евдокимовна. — Мы просто соскучились и приехали.

— Звони отсюда ректору института кинематографии! — насела на него Инна. — Как отец ты обязан это сделать.

— Повторяю: тебе там нечего делать. Ты не имеешь таланта. Душа, душа просит! — Голос его поднялся и зазвенел с надрывом; они же, все трое, не понимали, о чем говорил он — чего просила его душа?..

Вошла опять Екатерина. Гости поднялись, не желая оставаться ночевать.

Роман Романович не стал их удерживать, проводил до машины, и они молча расстались.

XX

Назаркин вошел в свою комнатку, как никогда раньше успокоенный и веселый. Внимательно оглядев лезвие топора и обругав себя за то, что посадил на нем щербатину, он бережно — что делал всегда после работы — вытер его холстинкой. Уложив топор в деревянный ящик, он начал перебирать свои скудные пожитки. Несколько простеньких вещиц были связаны с большими событиями в его жизни. Раньше он не обращал на них особенного внимания, просто берег, но нынче, в этот осенний вечер, он восстановил в памяти все то, что кануло, и легкая грусть коснулась его старого сердца. Вышитый женой кисет, затертый и захватанный, повидавший вместе с ним фронты, говорил так много ему! Перед одним особенно горячим боем, уже в Германии, он, можно сказать, спас жизнь Назаркину. Маленький гранатный осколок, пробивший шинель, — должно быть на излете — застрял в кисете, — он обнаружил при куреве после боя. Кисет подарила ему Луша, дня за три до сватовства, в тот далекий вечер, когда он сказал ей какие-то свои корявые слова о любви. Тем особенно он был и дорог ему! Берег Назаркин также маленький картузик — шили для сынишки, но родились девочки, и носила его Маша, любила его, никогда не расставаясь, и Назаркин хвалил себя за то, что добыл картузик. Нынче был вечер воспоминаний. Не любил он окидывать мысленно минувшее — к чему было бередить сердце и старые раны? Но нынче вдруг все ему вспомнилось… В душе Матвей Силыч гордился собой, что сумел-таки отбить у михайловского главбуха невесту. Поступил он, надо сказать прямо, отчаянно: увел Лушу перед самой их свадьбой. А и любил же он ее! Нет, что б там ни говорили, а ей, бедняжке, на том свете не за что будет его упрекнуть. Не ангел он, случались и ссоры, жизнь есть жизнь, но упрека все ж у нее не должно быть. Катя, меньшая дочка, не ради хвастовства сказать, выросла б без сомнения красавицей. Он думал так не потому, что этого хотел, — и в самом деле Катя уродилась хорошенькая. Славная, тихая и ласковая была старшая — Маша. Он в уединении вспоминал своих детей и жену. Часы-ходики отстукивали над его головой вечное время, и грустный сумрак легкими тенями наполнял его суровое жилище. Воспоминания размягчили душу Назаркина. Чтобы не расчувствоваться еще больше, он упрятал в свой фанерный сундучок пожелтевшие карточки столь близких, дорогих ему людей. Он был спокоен сейчас, и ничто не терзало его душу. Мир не то что был полностью ясен ему, но он, Назаркин, теперь понимал его. И не только понимал умом, но любил его сердцем. Злые люди, живущие повсюду на земле, не заслоняли света. Они не могли подорвать его веру в добро и в возможность человеческого счастья. После возвращения с войны он никогда не испытывал такого глубокого удовлетворения. Происходило же это оттого, что жил и работал, принося пользу людям. «Всякий в одиночку — обреченный. Горе одному!» Мысль не выходила из головы Назаркина. Тут он услышал требовательный, сильный и грубый стук в свою дверь. Ее, как правило, Назаркин не запирал, даже уходя на работу. Тот, кто шел к нему, очевидно, меньше всего думал о вежливости, — появился на пороге, не дождавшись разрешения. Это был начальник районного отделения милиции Нифедов — в новой, еще не обмятой шинели и с только что нашитыми, тоже новенькими, подполковничьими погонами. Нифедов любил эффект, который он производил на того или иного жителя Демьяновска своей внушительной фигурой. Носились даже слухи, что Фрол Севастьянович был когда-то артистом, несправедливо вытуренным из театра. Однако мы не можем с точностью подтвердить, верны ли слухи. Сам же он помалкивал, не желая распространяться на этот счет. Поговаривали также, что Нифедов очень хотел быть генералом. В отношении генеральства, по всей видимости, крылась правда: то подтвердила одна ругань с Парамонихой, которая при большом народе, в магазинной очереди за сливочным маслом, опозорила его, назвав «генералом без мундера». Демьяновцы помнили, что Нифедов тогда прямо-таки позеленел от злости. Стало быть, Парамониха наступила на его больную мозоль.