Изменить стиль страницы

— Лиза, я с душевным расположеньем… Погоди, ты только погоди! — сильно волнуясь и запинаясь, проговорил Яков.

Не столько слова, сколько звуки его голоса так много сказали Елизавете!.. Она вдруг утратила воинственность, размягчилась, сделалась суетливой — зачем-то переставила с места на место тарелки, затем, украдкой вздыхая, вышла опять в сенцы и принесла глиняную посудину с рыжиками. Однако проговорила сдержанно-строго, недопускающе:

— Обрадовал гусь курицу, посулив ей свой общипанный хвост. На кой черт, спрашивается, ты мне сдался? В Москве не сыскал, что ли? Слыхала, вернулся несолоно хлебавши?

— Я туда ездил, Лиза, не женщину искать, — тихо ответил Яков. — Потянули миры, как бы сказать.

— Слыхала я этакие сказки. Только зарубите, миленькие, на своих носах: не на ту напали! Тут вам не обломится.

Степин все еще не терял, однако, надежды привести к победе начатое дело.

— Клюнем еще по прицепу, родные, авось глаза наши сделаются лучезарны. — Он опрокинул рюмку, вытянул трубочкой губы и произнес: — Не зелье — зверобой. Дерет, замечу, до печенок! Уверен, что вы снюхаетесь.

— Зачем же, в таком разе, ездил? — с напускной насмешливостью спросила Елизавета Якова после небольшого молчания.

— Да, видишь, потянуло столичной жизни отпробовать, — махнул рукой Яков. — Фанаберия.

— Это что ж такое?

— А черт ее ведает! Вроде зуда-коросты.

— Не пригрело, значит?

— Да уж так.

— А жинка твоя славная была! — сказала с теплотой в голосе, опечалясь, Елизавета. — Добрая ей память. Сердечная и умная — таких поискать. Знала я ее хорошо.

— Я не виноват в ее смерти. Ничего худого об ней не могу сказать, — пригорюнился Яков.

Она заметила печаль в его глазах и своим бабьим чутьем угадала, что мужик этот был очень одинок и нуждался и правда в ней. Она снова смягчилась душою, неожиданно для самой себя почувствовав, как и раз, и другой, и третий горячо стукнуло в груди сердце.

— Старые ж мы с тобой, Яков. Я-то уже давно в бобылки записалась. А сказать, только-то и повидала счастье, как пожила со своим Васей. Пухом ему земелька! — Она смахнула с ресниц слезу.

— Ты мне давно приглянулась. А помирать-то нам вроде еще не к спеху.

— Упреждаю: прибить не ровен час могу, — засмеялась она, блеснув озорно глазами.

— Есть, брат, порох и в наших пороховницах! — подмигнул Степин, довольный таким оборотом дела, приписав успех похода исключительно своему мастерству. «Хрен там Парамониха! — похвалил он себя. — Она б тут не достигла рубежа. А я превзошел!» Елизавета проводила их до околицы деревни.

А через неделю она забила досками окна своей хаты, закрыла на грохот двери, и с корзинкой, куда уместились все ее пожитки, переехала на жительство в Демьяновск к Якову. Охочие до сплетен сильно дивились такому повороту дела. Чудеса-то!

XVII

Роман Романович продолжал ходить в бригаду плотников, теперь уже не чувствуя такой тяжести, как прежде, и был благодарен мужикам за то, что они после того разговора больше не напоминали ему ни о его деятельности в кино, ни о писательстве. Он так же разделял с ними суровый и простой быт их жизни, за все это время не выказав ничем пренебрежения или же иронии, за что удостоился ласкового обращения с ним мужиков-плотников. «Наш Романыч», — говорили они теперь. Тень отчуждения исчезла, когда он стал ходить с ними в городскую баню-парилку, хлестался до безумия веником на полке, кидал ковши холодной воды на раскаленный зев каменки и, широко распяливая рот, кричал в синюю мглу, где сочно лупились вениками:

— Наддай духу!

Баня как раз и оказалась тем переломным рубежом. После третьей такой дьявольской парилки, когда сидели в холодном примылке с кружками честно заработанного пива, Степин с доверительностью и добродушием сказал ему:

— Молодец!

Это была высшая похвала, тем более вырвавшаяся из уст человека, всегда посмеивающегося над Тумановым, решившего, по его мнению, поиграть в народ. Но Степин видел, что человек этот приехал сюда, на родину, не играть, а жить и работать, то есть заниматься писательством, хождение же его в бригаду и им, и остальными мужиками воспринималось серьезным и важным делом. «Стало быть, в книге получится меньше вранья», — как выразился Степин. Им нравилось то, что Туманов, заслуженный деятель, ничем не подчеркивал своей особенности и вел себя как простой и скромный человек. Кроме работы в бригаде Туманов обследовал окрестности Демьяновска.

Жизнь деревень в корне менялась. Старая русская деревня безвозвратно гибла, и вырисовывалось ее новое лицо — небольшого сельского поселка; терялись и отпадали многие крестьянские обычаи, о чем сожалел Роман Романович. Он много также думал о земле как о великой кормилице. Прохладное отношение к полю, как он понял, часто проистекало от смутной тяги людей в города. Близость человека к земле всегда делала его щедрее и добрее. Удаление людей от земли грозило многими последствиями.

Как правило, в субботу и в воскресенье, в нерабочие дни, он бродил по окрестностям Демьяновска, отказавшись от предложенной Быковым машины. Такие хождения насыщали его новым, живым материалом, но он редко что заносил в записную книжку, все складывая в свою память. Тяжелая страда уборочной почти повсюду завершилась, и теперь лишь докапывали картошку. То сеялись короткие спорые дожди, то вспыхивали сияния, то опять насовывало тучи, — погода капризничала, но именно такая осенняя пора давала Туманову заряд бодрости духа и силы. Пахучий осенний воздух бабьего лета тянуло из-за темных стогов и соломенных ометов в полях. Березы, липы, клены и осинники крыл багрянец. Шорох опалых листьев был очень приятен Роману Романовичу. Не закат жизни, а лишь легкая и светлая осенняя печаль была разлита в родных подлесках. Властный зов земли не отпускал Туманова, он без устали колесил по полям, переходил, по бездорожью, овраги и балки, миновал речки и полуразрушенные, уже брошенные мосты… Только здесь впервые он воочию увидел погибание старых русских дорог. От мельницы и плотины в Богодилове ничего не осталось. От некогда большого барского парка уцелело лишь десятка два могучих лип, черневших шапками грачиных гнезд. Сердце его ворохнулось в груди, когда он узнал ту липу, с которой сорвался мальчишкой и едва до смерти не убился. Он долго разглаживал руками темные бугры и рубцы на могучем стволе; от некогда богатого озера осталась глубокая западина. Просека поределого березового, разбитого дорогами колка привела его в почти окончившую свое существование деревню, — это было, и Туманов не ошибся, Чахлово. Она располагалась на возвышенности, так что было далеко видать во все концы света. Он шел обезлюдевшим, полнившимся тишиной проулком, присматриваясь к черным, сгорбленным брошенным дворам и садам. В конце уже бывшей деревни над темной крышей курился синий дымок. Запах дыма, который ощутил Туманов в легком воздухе, говорил о том, что в деревне еще не кончилась жизнь. Да, в хате жили люди: на то указывало и бельишко на веревке между яблонь. Он поднялся на низенькое крылечко и, пройдя сени, где висели веники, постучался в дверь хаты. В ней находилась женщина, по виду стареющая солдатка и одинокая — так определил Туманов. Она еще не состарилась и не пригнулась к земле, и в этой крестьянке с тяжелыми руками чувствовалась сила. Она стояла около печи, в которой разгорался огонь, и суровые сполохи дрожали на ее крупном лице. Туманов поздоровался и присел на лавку. С пожелтелой фотографической карточки в простенке глядела большая мужицкая семья, в центре которой находился бородатый старик. Вокруг него кустился целый выводок детишек и молодых женщин, дочерей и стариковых снох, рядом, по правую руку, как узнал Туманов, была эта женщина, видно со своим мужем-солдатом.

— На карточке у вас семейка что надо! С кем же вы теперь живете?

— Одна, — ответила она строго и коротко.

«Мужик, понятно, не вернулся с войны».

— А в деревне кто еще есть? Сколько жителей?