Ответила вновь скупо:
— Больше никого.
— А что же остальные? Кто где?
— Которые остались — переселились на центральную усадьбу. Там большой поселок.
— А вы, значит, не захотели?
Женщина порядочно молчала, глядя на огонь в печи. В строгом лице ее не было видно, однако, ни тоски, ни сумятицы, — она, должно быть, уже давно свыклась и ничем не терзалась.
— Не захотела, — ответила.
— И давно уже одна в деревне?
— С зимы. Как помер старик Никанор Евтухов.
— Да ведь жить тебе так глушно!
— Летом ничего. А зимой верно, не так хорошо.
В хате уже стало совсем темно, но хозяйка не зажигала никакого огня.
— Что же ты сидишь в темноте?
— Огонь-то виден. Мало ль кто шатается по дорогам… А я все ж одинокая баба. Боюсь.
— И давно ты без огня?
— После смерти Никанора ни разу не зажигала.
Туманов пришел в волнение.
— Да ведь ты долго так не усидишь!
— Не так просто… — она недоговорила и нахмурилась.
«Не так просто рвать с корнями, с родным гнездом», — за нее договорил про себя Туманов, выходя на крыльцо.
— Счастливо, — попрощался с ней Туманов.
— И вам счастливенько, — отозвалась она, потуже затягивая концы платка: из оврага тянула ознобкая, прохватывающая сырость.
Пройдя шагов десять, он оглянулся: женщина деловито, с топором в руках, уже оглядывала плетень. «Тут вся соль: народная стойкость! Какие пронеслись бури, а все-таки усидела!» — думал взволнованно он, спускаясь по тропинке в овраг, в его сырую сутемень.
Вернувшись в город, не заходя домой, Туманов направился к Ивану Ивановичу, чтобы рассказать о том, что видел. Тот мастерил сито; выслушав Романа Романовича, он долго молчал, — работа вмиг отлетела прочь. Затем он взялся за фуфайку.
— Куда ты? — спросила Дарья Панкратовна.
— К Черноусову.
Та сразу все поняла и твердо заявила:
— Он обратно в деревню не поедет. Ты даже и не думай.
— Поглядим… Ежели не трудно, пойдемте со мной, — кивнул Тишков Туманову.
— А Черноусов давно из деревни ушел? — поинтересовался Роман Романович, когда вышли из переулка.
— С год как. Первейший был земледелец! А теперь в курятнике прозябает. Понятно, кто ж ему сразу квартиру даст? Пристроился в сторожа. Приловчился к бутылке — дело-то известное. Ах, сукин ты сын!
Черноусов верно находился «под градусом стихии», как сам выразился; жилье его, в котором он прозябал с женой, походило на собачью конуру — ютились в хибарке, служившей летом хозяевам двора Епифановым помещением для стряпни. Черноусов был приземистый и плотный, с раскосыми глазами и с исклеванным оспой лицом мужик лет шестидесяти. Он сидел на сундуке и, притопывая голой пяткой, горланил революционные песни. Жена его, похожая на старую крольчиху, навек поставленная в зависимость от мужа, безропотная как тень, ставила ему на сундук огурцы.
— «Мы сме-ело в бой пойдем!..» — ревел Черноусов в таком самозабвенье, что дребезжало единственное крохотное оконце.
— Не стыдно тебе, Кузьма? — пожурил его Иван Иванович.
— Не на твое пью. Иди к че-орту! — рыкнул тот, засовывая в рот целый огурец.
— Тебе надо назад в деревню вертаться, — сказал Тишков, присев рядом с ним.
— А ет хто ж мне приказ дал, а? — помахал перед его лицом грязными растопыренными пальцами Черноусов.
— От сада-то твоего, Кузьма, осталось две яблони.
— А ет, интересно, хто без моего спросу прикоснулся? — грохнул он кулаком по сундуку. — Кому жить надоело?
— Без призору. Кто хочет — тот и рубит. И до хаты уже добрались — оконные рамы вышибли.
Туманов подтвердил, что хата его действительно стоит слепая.
— А кляп с ей. Пускай сгорит! Там мне нечего делать.
— А тут что тебе делать? — не отставал от него Иван Иванович.
— Я при месте. Мне сам предрика руку подает. Знаешь ты про то? — приосанясь и раскачиваясь, спросил Черноусов. — Докумекал?
— В совхозе ты находился при деле, Кузьма. Таких печников в округе нету!
— А я и тут могу класть. Деньгу зашиблю, понял ты таку арихметику?
— Деньгу зашибешь, известно, на бутылки. А в совхозе ты мастером был. С тобой считались. И заработок впятерне против сторожа. Ах, Кузьма, Кузьма, жизнь-то — не спектакль, брат: она за дурноту да пустоумие шишки людям ставит.
— Демьяновск — та же деревня. Нашел город! — Черноусов прицелился — стеганул ремнем, достав под столом кота, и тот, взвыв дурным голосом, кинулся в угол. — Не ходи босой, ду-урак. Раскумекал — нас с тобой науке учут? А мне плевать… Мне на все — плевать. Кому она нужная, та жизня в хате? Пиво желаю кажен день пить. Бутылочное — оно пожалуста.
— Не так, Кузьма, ловко… очереди… — выговорила жена.
— Что очереди! Что очереди? Одолеем! С бою! Я Берлин брал. Мне — пожалуйста! Дорога всюду, стало быть, открыта. Право имею.
Иван Иванович терпеливо ожидал, давая возможность ему выговориться. Туманов тоже молчал, угадывая какую-то тяжелую правду в его словах; она сама же, как камень, и придавливала этого мужичонку.
— Воротись назад. Пока не поздно, — мягко сказал ему Иван Иванович. — Люди, Кузьма, жестоко платют за свои ошибки. Надо вперед глядеть. — И на улице он уверил Туманова: — Я знаю — воротится!
— Это было бы прекрасно, — вздохнул Роман Романович.
Через неделю, в следующую субботу, в конце дня они вдвоем наладились проведать ту женщину в Чахлове. «Может, чем подмогнем», — как сказал Иван Иванович. Все та же славная высота открылась им с деревенского проулка. Женщина их встретила в огороде.
— А, Евдокия! — узнал ее Иван Иванович, так как он знал всех людей в окрестностях. — Какая, думаю себе, там баба сидит. А это ты. Здравствуй, родная! — сказал он ласково.
— Здравствуйте.
— Ну как огороднее? — спросил Тишков, когда вошли в ее чисто прибранную хату.
— Зародилось, да есь некому, — ответила Евдокия, возясь с самоваром.
— Все в Алексино переселились, а ты, стало быть, тут осталась?
— Чего ж, там и так тесно. Сколь квартир требуется! Пропасть.
— Верно. Родной угол в любую стужу посогреет, — похвалил ее Иван Иванович.
Они посидели молча, прислушиваясь к посвистыванию низового ветра за окошками и к однообразно ржавому скрипу чьих-то расхлябанных дверей. Евдокия поставила на стол расходившийся самовар.
— Ишь ты, как все равно человечьим голосом выговаривает, — произнес Иван Иванович. — Это в чьем же дворе?
— Сырцовых.
— Серафим-то летось помер, а куда ж старуха подалась?
— К сыну в Казахстан.
— Далеко понесло. Ишь, будто на скрипке пилит! — молвил Тишков, вслушиваясь в другую сторону проулка. — Семеновых изба, кажись?
— Семеновых.
— Первейшие были мастера-плотники!
— А где они теперь? — спросил Туманов, незаметно внося пометки в свой блокнот.
— Старуха с дочкой переехали в Алексино — на центральную усадьбу.
— Велика была семья, хлебосольный двор! — заметил Иван Иванович с коротким вздохом.
— Чайку еще выпейте, — гостеприимно предложила Евдокия.
— Спасибо, милая, — поблагодарил ее Тишков.
Сидели впотьмах — Евдокия все не решалась зажигать огонь.
В это время в переулке послышался шум мотора, все приникли к окошкам: ко двору напротив подруливала грузовая машина. Это ехали со всем своим скарбом Черноусовы.
— Славно! — с великой радостью выговорил Иван Иванович. — Зажигай, Евдокия, свет. Смело зажигай и ничего боле не бойся!
Евдокия не совсем смело щелкнула выключателем, и ярко вспыхнувшая лампочка осветила углы ее хаты. Иван Иванович и Туманов поднялись.
— Пора нам. Будь здоровенька, родная, — попрощался с Евдокией Иван Иванович.
«Он сотворил добро, а напомни-ка ему об этом — запротестует», — взволнованно думал Туманов о Тишкове, шагая в темноте по его следу.
XVIII
Люди, привыкшие к роскоши и благам, каких нет у большинства, не могут примириться с мыслью, что они лишились всего этого и теперь должны жить совсем по-другому, во всем себя ограничивая, то есть, в их представлении, прозябать. Поставить же себя на одну доску с большинством, честным трудом добывающим свой хлеб, для таких людей — немыслимая несправедливость. Они, эти люди, сперва невольно, потом глубоко осознанно всосали в себя весь тот яд пресыщенности, погубивший их природой отпущенные силы и нравственные законы. «Мы так желаем жить, это наше право, и никакая сила в мире не может его у нас отнять», — считают они.