Изменить стиль страницы

— Братец, видишь, пожалел уток, — улыбнулся Яков.

— Пущай побегают. Их и на развод не осталось. — Степин кивнул Ивану: — Ты с нами едешь?

— А вы куда наладились?

Яков заметно смутился и подмигнул Степину, и Иван Иванович догадался, что у них какой-то сговор.

— Да тут… проедемся… как сказал поэт, навестим поля пустые… Гм!

Иван Иванович не стал выяснять, куда они собрались, и, успокоенный, кликнув собак, вышел на дорогу в сторону Демьяновска.

XVI

Затевалось же между тем сватанье, и Яков пока не хотел, в случае отказа, чтобы об этом тонком деле знал брат. На то, что затея могла самым позорным образом рухнуть, указывал характер женщины, к которой они направлялись, — Бубновой Лизаветы, жительницы деревни Лучково. По слухам, к этой самой Лизавете можно было войти вполне прилично, на обеих ногах и с достоинством, обратно же удалиться на четвереньках, к тому еще или с раскровененным носом, или с синяком под глазом. Последний воздыхатель, ветврач из Мухина, вылетел из ее сеней, растянувшись плашмя на крыльце и потеряв в схватке два передних зуба. Другой, заведующий закусочной, сиганул в окно.

— Ты еще, сучка, ляжешь под меня. Если я только пожелаю! — кричал он, отплевываясь и размахивая руками.

— Чтоб духом твоим не воняло. Мозглявый жулик! — Лизавета швырнула в окно его кепку. — Попадись еще мне. Я из тебя сделаю картинку: мать родная не узнает!

За Елизаветой, таким образом, закрепилась кличка «Гром-бабы», как это водится, со всякими присовокупленными небылицами, указывающими на ее странный характер. Поговаривали, что на ее душе был даже погубленный человек — бухгалтер леспромхоза. Тот каким-то образом сумел склонить ее к любви, так что Елизавета расчувствовалась и пустила его к себе, с той же ночи бухгалтер начал чахнуть, а вскоре и помер. Длинные языки говорили, что Елизавета нечаянно придавила его в темноте.

Бубнова Елизавета уже двадцатый год жила одна. Вскоре после войны она сошлась с одним израненным бывшим старшим лейтенантом и, говорили, сильно и горячо любила его, а как он умер, горько-горько плакала и, по молве тех же вездесущих языков, едва не наложила на себя руки. С тех самых пор ни один мужчина не сумел проложить дорогу к ее сердцу. Сама Елизавета говорила, что ей никто не нужен и она доживет свою жизнь одна. Елизаветина хата стояла на отшибе. Несмотря на то что во дворе не было мужских рук, он не пришел в упадок, как это часто можно видеть кругом по деревням. Она все делала сама: крыла крышу, красила стены, чинила крыльцо, белила печку, пилила дрова. Никакой кряж, даже дубовый в обхват, не мог выдержать удара колуна в руках Елизаветы. Жила уединенно, но те, кто понаблюдательнее, считали, что это проистекало не от скрытности, не от сухости ее натуры, — она очерствела, дав обет: после Васи-залеточки никого к себе не подпускать.

Егор Степин, выслушав просьбу Якова идти сватом, сперва наотрез отказался:

— Не пойду. Еще по мусалам схлопочешь. Это не баба — атомная бомба.

— Знал бы ты ее! — пытался вразумить его Яков.

— Видать, ты не знаешь. От такой жены в одних подштанниках и то не унесешь ноги. Хочешь серчай, хочешь нет, а я к этой Салтычихе сроду не пойду, и ты меня не уговаривай. Сильно бьет, стерва, мужиков промежду глаз. За милую душу лишишься зрения, а то и мужского достоинства. Такая пырспиктива мне вовсе не светит. Без ноги, да еще остаться кривым! Хе!

Однако горячка, с какой Яков стал уговаривать его идти, возымела действие, и тот, махнув рукой, согласился:

— Ладно. Хрен с тобой. Конечно, позорно получить увечье от бабы, но спробуем!

Когда выехали из леса и показалось среди бурого осеннего поля Лучково, Степин спросил:

— Какую бутылку купил?

— «Московскую». Как-никак — самая, брат, сватальная водка. Убойная.

— Ты, Егор, занимался когда таким походом?

— Бывало дело, — и Степин сознался, не совсем уверенно двигаясь следом за Яковом к крыльцу Бубновой: — Трушу я, откровенно сказать.

Яков, не ответив ему, с тактом погремел щеколдой. Ждали порядочное время. Двери сеней оказались незапертыми, и они шагнули вовнутрь. Яков в волнении поправил галстук — он все сползал набок — и стукнул костяшками пальцев во внутреннюю дверь — в хату. «Входи», — послышался отрывистый и громкий голос. Елизавета стояла около застеленной байковым голубым одеялом кровати, перед раскрытым небольшим сундучком — она перебирала его содержимое. В первое мгновение, как только они ее увидели, в позе женщины не было ничего воинственного, скорее наоборот, в ней угадывалась бабья мягкость. Видимо, в эту минуту она что-то хорошее вспоминала — на лице ее угасала грустная сдержанная улыбка. Но едва ее глаза обратились на вошедших, как от грустного выражения на лице не осталось и следа. Она глубже засунула фотографии, резко захлопнула крышку и уперла руки в бока.

— Какого ляда приперлись? — спросила Елизавета не предвещающим ничего доброго голосом, переводя свои крупные серые глаза с одного лица на другое.

— Мы… некоторым образом в гости, — замялся Степин, не очень уверенно посмеиваясь и подмигивая хозяйке одним глазом.

Елизавета, рослая, плечистая, белолицая, как памятник продолжала стоять без движения на своих полных, налитых, сильных ногах.

— Чо так?

— Эх, мать! — проговорил значительным тоном Степин, присаживаясь на старый диванчик. — Не гордись, так сказать, пирогами, а то прокиснут…

— Ты мне ребусы не крути. Водки у меня для вас нету! — отрезала Елизавета, так дернув за конец платка (на него, не заметив, сел Степин), что тот едва не грохнулся на пол.

— Лизавета, упреждаю… Как инвалид Отечественной, стало быть, на деревяшке… А зельем, будет тебе известно, мы сами располагаем вполне. Вот она, родненькая! — Егор Тимофеевич, вытащив из кармана бутылку, поцеловал ее в донышко. — Вырви, брат, очи. Любовный… хе-хе… напиток. Чекулдыкнешь прицеп — и весь, брат, мир скрозь призьму. Тут, Лизавета, не градусы — чистая, в натуре, поезия.

«Сейчас она нам покажет поезию», — соображал между тем Яков, с опаской, молча поглядывая на Елизавету.

Та, видимо, соображала, что им было от нее нужно, и перевела свои большие, весело-шальные глаза на лицо чинненько и тихо стоявшего Якова. Он сконфузился и тоже присел — как вьюноша — на краешек стула. В маленькой, но опрятно содержащейся хатке с бордовыми половичками, с льняной, расписанной малиновыми петухами скатертью, которой был застлан стол, с цветами в горшочках на подоконниках хоть и был порядок, но чувствовалось, что тут шла вдовья жизнь. «Ей пойдут голубенькие сережки. К лицу и к глазам», — подумал с прихлынувшей теплотою Яков, разглядывая красиво выточенные раковины ее ушей. Во взгляде Елизаветы на Якова промелькнуло какое-то чувство, но что оно значило, он не мог определить.

— Давай-ка, мать, на стол огурчиков, грибков. Известно, что у тя они, грибки-то, — отменные, — Степин распечатал бутылку.

— А ну выкатывайтесь отсюда, пока целы! — сказала грозно Елизавета, вытащив из подпечья ухват.

Мужики поднялись, не спуская глаз с ее рук. Степин улыбнулся приплясывающими губами, примирительно произнес:

— Не распаляйся, Лизавета Кондратьевна. Давай искать… точку, стало быть, соприкосновенья.

Подумав, Елизавета проговорила: «Шаромыжники», — однако принесла из сенец тарелку огурцов и мисочку маслят. Они напряженно выпили по стопке; похрустев огурцом, Степин начал с осторожностью подходить к делу:

— Ты, Кондратьевна, сказать без обиняков, — бабец в соку. Налитая. Надо быть… круглой дурой, чтоб этак вхолостую хоронить свой товар.

— И что ж ты предлагаешь? — спросила она прищурясь.

— Не век же одной рябине качаться?.. Надо ей, сиротинке, перебраться к дубу. А он-то в полной натуре — вот он! — Степин хлопнул Якова по плечу. — Красаве́ц! Хоть и подержанный, да вид еще есть.

С минуту стояло угнетающее молчание.

— Счас я вам дам дуба! — выговорила она затем, нашаривая вокруг себя руками.