Изменить стиль страницы

— Вы… вы в дружине Кабаева против красных воевали?

— Окстись, Серьга, бог с тобой!

— Почему ж вы… такой? Почему… Пашу? У вас же двое ребят было… На молодой захотелось жениться?

Каршин тяжело вздохнул:

— Слушай, ежели есть охота… Сказ длинный… Тебе первому… — После небольшого трудного молчания вновь заговорил: — Ты, наверно, плохо помнишь двадцать первый год. Страшная засуха. Даже семян не вернули. А с зимы двадцать второго пошло-поехало. Голод, тиф, мертвяков возили на кладбище как дрова, сани в окат грузили, веревкой увязывали. Жуткое дело. А тут еще всяких банд развелось, как блох у Полкана… Население грабят, большевиков да сельсоветчиков вырезают… Страшно, что делалось. Весна пришла — опять же сеять нечем, пахать не на чем, опять, одним словом, ложись и помирай. Но тут в самую распутицу — бумага из волости: государство выделяет бедноте семена, пришлите подводу с надежными людьми… Судили, рядили: кого послать? Меня да Устима Горобца выбрали. Мол, бедняки да опытные вояки. У кулака Самарцева истребовали добрых коней, подобрали бричку на железном ходу. Паша моя: «И я с вами! Может, в волости детишкам хоть рубашонки куплю, обносились до мослов…» Как ни отговаривал — настояла, стольниковская порода!

Поехали. В волость благополучно добрались. Получили там восемь мешков семенной пшенички, назад метимся ехать. Председатель волисполкома и спрашивает: «У вас, ребята, оружие-то есть?» Есть, говорим: «винт» да наган. «Мало, — говорит он. — Банды кругом орудуют. Возьмите под расписку ручной пулемет, на всякий случай. Неоценимое богатство, ребята, везете…»

Дали нам пулемет, и поехали мы назад. Как в воду глядел предисполкома! Отъехали мы верст десять и вдруг видим: на дальнем взлобке, в маревце апрельском вершники маячат, человек тридцать. Узрили нас и — аллюр — три креста! «Банда!» — шепчет Устим. А я и сам вижу, что банда. Потом-то узнали, что ее наш Самарцев навел, сообщил, с каким грузом будем ехать из волости.

Заворачиваем лошадей в обратную, вожжи и кнут — в руки Паше: гони, сколь есть мочи, а мы попугаем бандитов! Да разве уйдешь! Они верхами, налегке… Поджимают они нас, близятся, а совсем не решаются, потому как Устим из винтовки пуляет по ним, а я из пулемета короткими, экономлю, стало быть. Одного уж ссадили, в грязи валяется, а конь по степи мечется да ржет. Они в нас тоже из карабинов да обрезов шмаляют. Ну нас за мешками не вдруг зацепишь. Зато коня задели, крепко, видно, зацепили: захрапел и кувыркнулся под передок, едва не перевернулись. А второй стоит и дрожит весь, всхрапывает, кровь чуя. Кинул я на минуту пулемет, снял с барок постромки, Паше кричу: «Айда, мчи верхом в волость! Мы их тут попридержим пока!..» Скакать Паша умела: вспрыгнула на оставшегося меринка и аллюр — три креста. Да только шагах в ста и ее спешили, в коня попали. Прибежала назад вся в грязи: «Вместе помирать будем!.. Дай мне наган, Стахей!..» Наган я ей не дал, потому как с такого расстояния только патроны зазря тратить. Велел лежать за мешками, не высовываться. Бандиты тем временем спешились, лошадей отдали коноводам, и те увели их за бугорушку. Не рискнули, одним словом, лавой пойти против пулемета. Берут в кольцо нас, награбленных полушубков не жалеют, елозят пузами по грязи. Стреляют, правда, не густо, похоже, патронов маловато. А из обрезов вообще не стрельба, а трата: пуля фырчит, кувыркается в воздухе, за сажень от цели идет… Ну ползли, ползли они, а потом вскочили и молчком, по-волчьи, кинулись к бричке цепью. Тут я и чесанул по ним! Сразу уткнулись мордами в грязь.

«Стахей! — во все горло радуется моя Паша. — Троих насмерть!»

«Спрячься ты, — матерюсь ей, — чертова болячка!..»

Бьют-то бандиты не часто, да зато прицельно, особенно из карабинов и винтовок… Все мешки в дырках, пшеничка из них течет. Устим тоже, не лучше Паши, то и дело высовывается. Но он — по делу. Пульнет, клок сена жгутиком скрутит и высовывается, дырки в мешках затыкает, чтоб пшеничка в грязь не текла. Тут его и достала пуля: ойкнул и отвалился от винтовки, сразу и память потерял. Видел у него над левой ключицей отметину? Та самая, бандитская…

Паша кой-как закрутила ему рану своим платком и легла, простоволосая, за его винтовку. Посмотрел я: бьет, а глаз от страха не зажмуривает. Молодца, говорю ей, целься крепче! А бандиты все ближе подползают, уже рожи их видим меж прошлогодних бурьянов. Ну, одним словом, приехала та минутка, когда и у Паши патроны кончились, и мой магазин опустел. Только в нагане семь штук. Почувствовали это бандиты, маты-перематы орут. Если, слышь, не сдадитесь, то из мужиков ремни на подпруги будем вырезать, а бабу через «войско» свое пропустим и вверх ногами на дышле подвесим…

— Что будем делать, Силыч? — шепчет Паша. Смотрю, сама бледная, а глаза огнем пышат. — Ты меня, Стахеюшка, лучше сам… не пожалей патрона…

— Не мели, — ругаюсь я, — дурная! У нас еще целых семь пуль для них… Ты только не высовывайся…

— Нет, Стахеюшка, милушка мой, конец наш пришел. Ребятков жалко, сиротками останутся… Не кори, что поехала…

Тут ближние бандюги сызнова вскочили… Ну, я цок, цок, цок, какого ранил, какого насовсем ушиб. Попятились, легли в грязь. Крутнул барабан в нагане — два патрона осталось. Тут уж все, амба, думаю себе. А Паша опять под руку лезет, шепчет, христом-богом просит не дать ее живьем бандитам. Да и у меня тоска горючая на сердце, знаю, что измываться над ней будут, допреж надругаются до предела всякого, потом убьют. Она расстегивает шубенку, кофтенку расстегивает, рукой левую тощую, голодом иссушенную грудь приподымает:

— Через грудь не надо, Стахеюшка, она детей наших кормила… Сюда стрельни…

Приткнул я дуло к тому месту, зажмурился и выстрелил. Дрогнула моя Паша, с мешков легонько посунулась и стихла. Встал я перед ней на коленки, смотрю на нее, а она серыми глазами своими в небушко весеннее смотрит, словно там первого жавороночка видит-слышит. Стою я на коленях, на виду у бандитов, а они не стреляют, может, думают, я сдаваться намерился. Да мне-то и свет белый не мил, одного хочу — смерти. Поцеловал Пашу, ссунулся с брички и пошел на бандитов, кидает меня в стороны, как пьяного… Пусть убивают. Даже о ребятенках своих забыл, такая сумность на меня навалилась. Но соображаю все ж: захотят живьем взять — уложу еще одного, в нагане патрон остался…

И тут вижу: попятились головорезы, потом назад побегли, пригибаючись. «Коней, — кричат, — коней!..» Что за диво, соображаю себе опять, меня испужались? Оборачиваюсь: конники скачут, в лаву разворачиваются, гикают да шашками на солнце посверкивают. На папахах ленты, звезды красные. Отряд наш, чоновский!.. Где-то, верно, близко проезжали и стрельбу услыхали…

Вернулся я к бричке, повалился возле Паши горемычной, дуло в рот свой поганый сую, на спуск нажимаю и раз, и два, и три, а выстрела нет, а я все живой. Бог ли, черт ли спас мою душу грешную, но патрон последний осечку дал. Катаюсь я меж мертвой Пашей и стонущим, беспамятствующим Устимом, белугой реву оттого, что нет мне смерти. А командир чоновский надо мной стоит, уговаривает: «Не сокрушайся, Стахеюшка, у тебя ж ребятки малые, им отец нужен…» Умел, чертушка, говорить. А мне-то, а мне… Э! Я и по нынче не могу пшеницу видеть без крика душевного. Как увижу — оборачивается она мне Пашиной кровью горячей облитая.

Стахей Силыч откашлялся и смолк, свесив голову к широко раздвинутым коленям. Молчал и Сергей, смотря в его ссутуленную спину.

— Вишь, Серега, какая казнь мне на всю жизнь досталась. А кабы не поторопился, кабы Паша не поторопилась…

Сергей поднялся с завалинки. Рассказ потряс его, но ни упрекать, ни ненавидеть Каршина за убийство сестры он не мог.

— Домой пойду…

— Ну коль ладно, Серьга… Только не дури, голуба…

Они расстались.

В окнах у Стольниковых было темно. Сергею стало не по себе: неужто ушла она? Нет, дверь не заперта ни снаружи, ни изнутри. Настя, постелив себе на полу, спала под простыней, свернувшись, как обычно, калачиком — коленки к животу, ладошки — под щеку. Для него разобрала кровать. Ждала все-таки!