Изменить стиль страницы

Невдалеке от Кляйнвальда Хельга вдруг с дурашливой демонстративностью втянула носом воздух, крикнула:

— Скоро деревня?! По-моему, свиным навозом пахнет!

— Воняет! — уточнил Макс. — Нашу деревню всегда за километр учуешь. Как и всякую другую. Свинина здесь не так пахнет, как в городе, на прилавке…

На самой окраине Кляйнвальда, поблизости от кладбища, затененного кленами и акацией, стоял черный обелиск. Под сумраком тяжеловесно-старого каштана мрамор его казался еще чернее и строже, и Макс в который уже раз подумал о том бургомистре селения, который ставил обелиск. Он знал, где его ставить. В других деревнях обелиски кряжисто оседали и в центре, на площади, и возле кирхи, то есть там, где могут скорее примелькаться, а тут — на въезде и выезде из деревни. Перед дальней дорогой, перед неизвестностью судьбы — помни о павших. Возвращаясь из чужестранья, из ближних и неближних скитаний, помни о павших.

Макс подвернул мотоцикл к обелиску и заглушил мотор. Для Хельги эта остановка была новым открытием. Она не знала, что со времен Бисмарка и Мольтке, со времен войны с Францией в прошлом столетии стоят в деревнях обелиски в память о погибших односельчанах…

Сверху — каменный орел, распростерший крылья. Ниже, под мраморным венком, вырублен символ мужества — железный крест, а под ним: «Пали на поле чести во имя отечества из села Кляйнвальд…» И — воинские звания, фамилии погибших в войну 1914—1918 годов. Среди них Хельга прочла «Рядовой Вильгельм Рихтер». Она прислонилась к Максу.

— Твой отец?

— Да, — ответил он так же негромко, надевая кепку. — Его отравили газами англичане. — Толкнул ногой заводной рычажок.

На гумне за предпоследним двором двое мужчин махали цепами, молотя хлеб. В одном из них Макс узнал Артура Медноголового по его кудлатой красной голове. Свое молотил батрак или кому-то помогал, такому же бессильному, как сам? Редко кто сейчас молотил дедовскими цепами, всячески выбивались в люди, чтобы иметь молотилку, хотя бы одну на несколько дворов, хотя бы на конном приводе.

Затормозили перед крепкими тесовыми воротами. Макс повернул железное кольцо и медленно открыл высокую, в полтора роста, калитку (у кляйнвальдцев и калитки, и заборы, и ворота — все высокое, чтоб подальше от любопытных глаз!). Пропустил Хельгу вперед. Заметно волнуясь, проговорил:

— Это дом моего отца. Дом моего деда, моего прадеда…

Хельге передалось его волнение. Она остановилась, лицом к лицу встретившись с детством Макса. Глазами вбирала все — быстро, жадно, оценивающе. Ей показалось, что двор у Рихтеров необычайно тесен. Слева — дом на каменном фундаменте, возле него раскатился небольшой бурт мелкой, подсыхающей на солнце картошки. Видимо, ее будут спускать в подвал через полуокна-щели в цоколе. С жилым домом смыкался буквой «г» сеновал. Далее, отрезая двор от спуска к реке, стоял хлев, рядом с ним — деревянная постройка, через распахнутую широкую дверь в ней виднелись конные грабли, косилка, сеялка. Тут же приткнулась дощатая конура с выведенной вверх вентиляционной трубой из старого пожарного шланга. Около конуры то вскакивала, то опять садилась черная маленькая собачка, она и скулила, и облизывалась, и хвостом по земле колотила от переполнявшего ее восторга. Конечно же она сразу узнала Макса, но из деликатности не решалась подскочить к нему без приглашения. Макс чмокнул ей, и собачонка комом катнулась ему под ноги, лизнула руку, свечкой взметнулась, чтобы и в лицо лизнуть, и, шалея от избытка чувств, взвизгивая и взлаивая, бешеным галопом обнесла двор и навозную кучу, распугав кур и голубей.

Герта вышла к порогу, слепо сощурилась от яркого солнца, пока рядом с хорошенькой девушкой не узнала Макса. Хельга поняла, кто это, и подивилась ее худобе — как лыжа! Жидкая коса Герты была мелко-намелко заплетена и уложена вокруг головы — на старинный лад. Убранные волосы будто нарочно оголяли глубокие впадины на висках.

— Макс! — По щекам Герты побежали слезы, она пошла навстречу, протянув руки ладонями вверх. — А я сегодня сон видела… Будто купаю тебя в корытце, а ты такой розовенький, маленький, такой веселенький… Я сразу разбудила Ганса и сказала, что тебя надо ждать…

Она прижалась головой к груди Макса и расплакалась.

— Ну что ты, что ты, Герта милая! Ведь все хорошо, все очень хорошо…

Макс смущенно поглядывал на Хельгу и гладил невестку по спине, даже через толстую кофту-самовязку ощущая ее худые лопатки и острые позвонки. Он утешал ее для Хельги, потому что сам-то прекрасно разбирался в Гертиных настроениях: ни горе, ни грусть не могли вызвать у нее слез, плакала она только тогда, когда была очень счастлива.

Герта обняла холодновато-вежливую Хельгу, поцеловала сухими шершавыми губами в крепко припудренную щечку, догадалась, кого привез напоказ Макс. Обирала плоскими потрескавшимися пальцами слезы и смотрела в лицо Хельге влажными счастливыми глазами, и они вновь наполнялись, слепли, и она сквозь пелену, застившую ей Хельгу, видела себя, свое прошлое, то жуткое время, когда она, девчонка-подлеток, одна осталась в голодном разбойном Кюстрине и, чтобы не умереть, пыталась продать собственное оголодавшее вконец тело, нет, не тело — кости да кожу, душу да совесть, продать хозяйке ночного заведения, а старая многоопытная гетера окинула ее презрительным взглядом и выгнала вон: от тебя, дескать, два убытка будет и ни одного прибытка!

— Ой, и чего же мы стоим?! — опомнилась Герта и кинулась открывать ворота, чтобы Макс мог закатить мотоцикл во двор.

— А где Ганс?

— Ой, да он же… Мы как получили твою телеграмму, мы… Ганс выпил целую бутылку вина и весь день ходил по деревне с твоей телеграммой, всем показывал… Зашел к старику Штамму. А тот ему: раз ты теперь такой богатый, раз тебе брат дает отсрочку на выплату долга, то бери у меня пятнадцать моргенов земли, входи в совладельцы молотилки!.. Ганс одурел просто, еще с ним выпил, прикупил земли и вошел в пай иа молотилку… Так вот теперь он ту землю пашет. Ты же знаешь, где поле Штаммов?!

— Знаю. Пожалуй, я съезжу за Гансом, — сказал Макс, думая о том, почему это старая лиса Штамм решился вдруг продать землю. — Хельга, ты поедешь со мной?

— Она никуда не поедет. Мы с ней заварим кофе, поговорим…

Герта закрывала непонадобившиеся ворота, рассказывала, как все кляйнвальдцы поздравляли их, как вместе с ними радовались за Макса, которого сам фюрер назвал одним из самых лучших молодых художников рейха.

С усмешкой глянув на женщин, Макс пошел к мотоциклу. Он знал, что Герта еще долго будет рассказывать Хельге и о телеграмме, и о том, как накануне петухом пела хохлатая курица, и что она, Герта, думала — это не к добру, ибо точно так, по-петушиному, пела курица перед тем, как у Герты случился выкидыш.

Возле поля Рихтеров Макс остановился. Оно было вспахано и гладко забороновано — ни морщинки. Сорок моргов, или, как говорили крестьяне, моргенов… Семнадцать лет они кормили Макса, до семнадцати лет ходил и ездил он сюда, хаживал по нему за плугом и сеялкой, катал на лобогрейке вначале погонщиком на переднем сиденье, потом, поокрепнув, на заднем, сталкивая вилами-коротышками копенки тяжеловесного, немного недоспелого хлеба. Если со времен пращуров стала эта земля солоноватее, значит, прибавилась к ней соль и его мальчишеского пота…

Ганса он нашел, как и подсказывала Герта, на клине Штаммов. Ганс увидел Макса, но не остановил лошадей, споро тянувших двухлемешный плуг, помахал ему:

— Сейчас, Макс, еще прогон! Через три круга курю свою сигарету!

Брат пахал купленную землю. Там, где лемех еще не тронул по́ля, медленно катила телега-площадка с навозом. На ней, бросив вожжи на круп ленивого старого мерина, враскорячку стоял мужчина и вилами неспешно разбрасывал навоз. «У Ганса батрак?!» — удивился Макс, хорошо знавший, что брат лучше три ночи кряду спать не будет, но ни единого пфеннига не отдаст в чужие руки. То была не скупость — мать всех пороков, а крайняя нужда. Не верилось, что доля Макса в отцовском наследстве была так велика, чтобы позволила Гансу разом встать на ноги и пуститься в такое расточительство, как наем батрака.