Изменить стиль страницы
2

Командующий 2-й танковой группой генерал-полковник Гудериан нервничал: механизированные части ушли далеко вперед, а пехотные подразделения безнадежно отстали и не закрепляли успех, достигнутый танкистами. Отстали они потому, что были вынуждены втянуться в затяжные бои с отдельными группировками русских, оставшимися в тылу быстрых танкистов. Противник буквально терроризировал вторые и третьи эшелоны Гудериана, то и дело вступая в бой и перерезая коммуникации. Волей-неволей приходилось признавать правоту начальника генштаба Гальдера, который настойчиво требовал немедленного очищения занятой территории от остатков советских войск, иначе, мол, они потом наделают хлопот. Накаркал, ворон!

Подтверждение — задержка пехотного полка и танкового батальона. Так же застыла колонна с горючим и боеприпасами у села Ольшаны. Какая-то насмешка! По словам начальника разведотдела, у Ольшан взят в плен красноармеец, и он сказал, что немецкие части сдерживает танковый полк подполковника Табакова.

— Танковый полк? Табакова? — удивленно переспросил Гудериан, пытаясь припомнить, где он уже слышал эту фамилию. — Черт знает что! И эти слюнтяи… Кто командует батальоном?

— Капитан Вильгельм Штамм, господин генерал.

Гудериан продиктовал телефонограмму:

«Капитан, за успешное форсирование Буга я представил вас к награде. Капитан, если через два часа вы не раздавите жалкие остатки русских и не возьмете шоссе, я вас разжалую. Подчиняю вам все подразделения, находящиеся в деревне. С богом, капитан!..»

И Вилли Штамм принял меры.

В полдень, в самый зной, наблюдатель, сидевший на сосне с биноклем, доложил об оживлении у неприятеля. Табаков приник к амбразуре блиндажа. Посмотрел в бинокль, протер глаза, вновь припал к окулярам. Сунул бинокль Калинкину:

— Глянь, Иван Артемыч…

Тот поправил бинт на рассеченной осколком щеке, вгляделся.

— Т-т-твою мать! — вполголоса произнес Калинкин, обычно умевший выбирать более сдержанные выражения. — Т-твою мать! Детей и женщин впереди цепей. Довоевались, докатились! Они ж на… на наши мины гонят! — От волнения Калинкин косноязычил сильнее обычного, часто теряя звук «л»: — Свовочи! Из-за спин женщин и детей… В первый день войны, у деревни Мотыкалы, вот так же… мирных жителей впереди… Командир батальона рассказывал, зубами скрежетал…

— Отступили? Наши.

— А что сделаешь?! — Калинкин морщился и притискивал к забинтованной щеке ладонь. — Но там мин не было! Сволочи. Они ж… знают, что мы минируем подходы… Как можно!

— Фашисты, Иван Артемыч…

Калинкин как бы прозрел от жестких слов Табакова. И сник.

— Да. Правда. — Как и Табаков, он навалился грудью на нижний венец амбразуры, уставился запавшими глазами туда, откуда спускались вражьи цепи. — Твое решение… комполка?

Табаков, не отрываясь от бинокля, молчал. Стискивал зубы так, что ныло в висках. Легко сказать — решение! А в бинокль — вот они, немцы, рядом. И если б только немцы! В окулярах — родные, советские люди, бредут как смертники, бредут почти сплошной ломкой линией, человек сто пятьдесят. Наверное, всю деревню выгнали. Платки, косынки, кофточки, стариковские косоворотки, мальчишеские кепки — горький разноцвет. Красивая молодайка в белом, косо повязанном платочке. Смотрит под ноги, иногда вскидывает испуганные, страдающие глаза, вглядывается, будто хочет увидеть тех, на кого ее гонят, может, в замерших окопах кто-то из ее близких — муж, брат, отец. Сдернула с головы платок, несет в опущенной руке, губы что-то шепчут, может, последнее «прости». Рядом семенит босой подросток, то и дело поддергивая заплатанные штанишки и оглядываясь на солдат, а его подталкивают сзади прикладом. Боже, как парнишка похож на Вовку! Только этот немного постарше…

А цепь близится. Упавшую старуху поднимает пинком смеющийся солдат. Неуклюжей трусцой она догоняет своих, плачет, крестится. Обреченно, угнув черную кудлатую голову, идет немолодой мужчина с култышкой вместо правой руки… А там еще, еще — бабы, дети, старики… За их спинами — немцы, держа на изготовку карабины и автоматы. Они неторопливы, вышагивают по спуску вразвалочку, чуток откидываясь и выбрасывая ноги в сапогах с раструбами. У большинства каски болтаются сбоку на ремне, идут простоволосыми. Солдаты обходят воронки, перешагивают через трупы, перекликаются меж собой, смеются.

«Шнапсом подзарядились», — догадывается Табаков.

Красноармейцы в окопах тоже разглядели баб с детьми и стариков, разгадали. Над передовой повисла тяжкая тишина. Каждый слышал только шорох собственной крови в ушах да немой, рвущий горло крик: «Немцы, да люди ли вы?! Опомнитесь!..» И рядом — лихорадочный, почти истерический вопрос: «Что делать? Что делать?..» Если бы пореже была цепь мирных жителей, метким огнем можно бы стрелять по немцам. Крохотная надежда на выдвинутые вперед отсечные окопы: чуть пройдут мимо них передние — по задним хлестануть из пулеметов и автоматов. Гражданским крикнуть, чтоб ложились, а самим врукопашную…

Авиация и артиллерия немцев перемесили передовую, многие противотанковые и противопехотные мины сдетонировали, но все же немало их и уцелело, немало вновь удалось поставить. И вот теперь бойцы с ужасом видели, как приближалась к заминированным участкам пестрая цепь из женщин, стариков, детворы. Что делать? Напряженный до предела слух, кажется, улавливает шаги идущих, они — как удары метронома, отсчитывающие роковые секунды: сейчас, сейчас…

Внезапно в окопах кто-то разразился чиханием. Чих неудержимый, лютый, взахлеб. И наверное, сам чихающий не объяснил бы, отчего он у него: то ли от набившейся в нос пыли с гарью и дымом, то ли от нервного сдвига. А в кустах некстати застрекотал, как сорока, стартер санитарного грузовика. Стрекотал и стрекотал — не заводился мотор.

Эти неожиданные звуки будто предохранитель сорвали с тишины. Кто-то громко и яростно выматерился. Где-то рядом раздраженно клацнул затвор винтовки. И — ввинтился в тишину визжащий панический крик:

— Бра-а-ац-цы! Спасайси-и!

Из окопа выскочил молодой тонконогий красноармеец. Распятый криком рот, безумные, выпершие из орбит белки. Сдавливая грязными руками виски, длинными заячьими скачками — в тыл, к лесу. Взметывалась за ним длинная раскрутившаяся обмотка.

Сухо и коротко щелкнул выстрел. По инерции красноармеец, выгибаясь и мучительно скаля зубы, пробежал еще метров десять и косо, щекой и плечом, ткнулся в серую, истоптанную, изрытую траву подлеска.

Ветер качнул кусты, траву. И принес слабый, едва слышный гул канонады: остатки армии вели тяжелый, изнурительный бой, вырываясь из окружения.

— Что же ты, командир?! — Калинкин вцепился в локоть Табакова. Лицо его страшно, глазные ямы и запавший рот словно обуглены. — Командуй отход!

Табаков высвободил из его рук локоть и вновь оцепенел у амбразуры.

«Только что… заверил связного: продержимся до вечера, продержимся… И вот! Отходить? Лучший выход — пуля в лоб. Личный, а не лучший! С живого б себя дал снять кожу, только бы остановить немцев, спасти несчастных! Есть ли предел фашистской подлости?!»

Табаков ловил биноклем того, главного, кто додумался гнать крестьян на мины и пули, но не находил: за солдатами поспешали младшие офицеры в высоких фуражках, с пистолетами в руках.

Он обернулся к телефонисту. На том гимнастерка коробилась от грязи и пота, сквозь дыры виднелась грязная исподняя рубаха. Измученный ожиданием, он приподнялся с ящика навстречу Табакову — не глаза, а красные воспаленные раны.

— Связь есть?! Соедините с командирами! — Взял трубку — и напрямую (не до кода сейчас!): — Я — Табаков. Приказываю: всем — ни шагу назад! Ни шагу!.. Всем в отсечные позиции, в ходы сообщения! Всем!.. Штыками, ножами… руками, зубами! Ни шагу! Шоссе должно быть нашим… Ни шагу!

— Табако-о-ов! — У Калинкина струпьями дрожали пересушенные губы.

Табаков крутнулся к нему:

— Майор, проверьте ваш револьвер и запаситесь гранатами!