Изменить стиль страницы

— Господи, твоя воля, и шо ж воно такэ робыться на билом свити!

Костя оборачивается на знакомый голос. Стоит и жмет конец платка к мокрым глазам тетка Варвара Горобец, а с ней рядом Танька, по-взрослому печально подпершая щеку ладонью, черные дуги бровей поднялись еще выше, губы крепко сжались. Тетка Варвара говорит, что их Петра Устимовича тоже в ночь будут отправлять, и увязывается за Костей на перрон: «Е с кем побалакать!»

Очень Косте хочется «балакать» с ней, а пуще того — с ее Танькой! Дома эта Танька — фырчки кверху и идет никого не замечает… Тетка Варвара — тоже. Неразговорчивая, высокомерная, а тут — словно прорвало: все время бормочет и вздыхает. Оно конечно, заговоришь, завздыхаешься!

На первом пути остановился санитарный поезд. На зеленых пассажирских вагонах — большие красные кресты. Сразу запахло по-больничному. К самым путям подкатили грузовики. Побежали к вагонам санитары в белых халатах и медицинские сестры. Встречают раненых.

И вот они появились. В нижнем белье и серых байковых халатах. Те, у кого забинтована голова или рука, спускаются по ступенькам сами. У кого под мышками костыли, а вместо ноги култышка или тяжеленный гипс, те опираются на товарищей, на руки и плечи поездных медсестер. Сладостно жмурятся на вечереющее солнышко, подставляют голую грудь ветерку, вдыхают полынный воздух степей. Смотрят на сочувствующие лица женщин, мужчин, детей, их тут собралось много на проводы мобилизованных.

— Мужики, у кого закурить найдется? — Черноглазый парень висит на костылях возле автомашины, поджав ногу в гипсе, с надеждой смотрит на толпящихся людей. Десятки рук с готовностью протягивают кисеты, папиросы. Раненый сворачивает огромную цигарку, прикуривает от нескольких поднесенных спичек. Жадно вглатывает в себя дым, блаженно вздыхает: — Хорош самосадик!

— Как там, браток, жарко?

Он понимает вопрос немолодого колхозника с угрюмоватым лицом.

— Жарко, дядя. — Боец затягивается, болезненно морщится. — Очень жарко! Баня. Железные веники по нашим спинам ходят.

Он сует костыли в грузовик, пытается по стремянке сам взобраться. Несколько человек кидаются ему помогать.

И вот начали выносить тяжелых, неподвижных. Стоящие на перроне санитары осторожно принимают из вагонов носилки с беспомощными, искалеченными людьми, так же осторожно несут их и вдвигают в кузова машин. И все-таки где-то качнут, где-то не очень мягко ступнет нога, и забинтованный, скованный панцирем гипса юноша мертвенно бледнеет, слышится скрип его зубов. Другой умоляет сиплым, схваченным жаждой голосом:

— Сестрица, пить… Родненькая, водицы…

— Потерпи, миленький, потерпи, — просит его сестра в белой наколке и влажной марлицей обтирает его испеченные жаром, в язвочках губы, пылающее лицо с темным пушком на щеках. Он жадно ловит губами, языком эту прохладную марлицу, снова просит хоть глоточек, хоть полглоточка, а девчушка, больше семнадцати не дашь, уговаривает по-матерински мягко, терпеливо, словно малыша-несмышленыша: — Потерпи, родной мой, тебе нельзя…

— Господи, это ж и наших такэ ожидае! — у тетки Варвары голос хлюпает, ломается. — Живем мы тамочки у себя, ничего такого не знаемо, не бачимо… А люди ж вон як тяжко страдають… и ивакуировани, и ранены, и помырають… Шоб ты своею печенкою подавывся, проклятый Гитлерюка!..

Опустевший санитарный поезд тихо отходит. Через час, через два его осмотрят, помоют, приведут в порядок — и снова в путь, к фронту.

Через короткие интервалы проносятся из Сибири в сторону Саратова военные эшелоны. На платформах укрытые брезентом танки, пушки, автомашины, ящики с боеприпасами, из распахнутых теплушек весело машут красноармейцы, свесив ноги в сапогах и обмотках. Вагоны торопятся, торопятся, твердят, твердят колесами на стыках: «На войну! На войну! На войну!..» Пропуская их, останавливаются встречные, на их платформах какие-то станины и краны, станки и огромные чугунные колеса-маховики, металлические балки и плиты…

— Завод эвакуируется, — слышит Костя чей-то голос.

Степные перегоны длинные, малолюдные, паровозы изнемогают, их словно бы одышка одолевает, на остановках они часто и шумно дышат. Но вот раздается свисток дежурного. Паровоз вскрикивает, печально, жалобно. Шипит пар, локти кривошипа толкают колеса, но они вертятся вхолостую, будто на лед попали. Наконец поезд трогается и, набирая скорость, спотыкаясь на стрелках, вихляя последним вагоном, скрывается за поворотом.

И вдруг перед теми, кто ждет отправки мобилизованных мужей, братьев, сыновей, кто томится, переживает, утирает потихоньку слезы, клянет и Гитлера, и фашистов, и всех немцев подряд, перед ними останавливается эшелон с пленными. Чудо — пленные немцы! Сразу же с подножек тормозных площадок соскакивают вооруженные красноармейцы и начинают прохаживаться вдоль состава. А из узких зарешеченных окон теплушек выглядывают натуральные немцы в пилотках и без них, видны расстегнутые воротники их серо-зеленых френчей. Гогочут между собой, смеются, показывая пальцами на столпившихся людей. Один просовывает сквозь прутья огромный, обросший рыжими волосами кулак, трясет им и орет:

— Рус капут! Сталин капут!

Срываются с места бабы, дети, кое-кто из мужчин, прорываются к вагонам: «Пустите нас к ним!» Но часовые ощетиниваются штыками, сердятся:

— Назад! Нельзя!

Бежит вдоль состава испуганный лейтенантик, вздымает руки:

— Да вы что, товарищи?! Нельзя, товарищи! Они же пленные! Безоружные… Они нам в тайге, в шахтах…

— Гады! Супостаты! Кровоеды! Так-перетак!..

Кипит гневом, яростью, бурлит вокзальный перрон. Люди готовы в щепы разнести вагоны и учинить святой самосуд над этими нахальными смеющимися фашистами. В окна летят камни. Наглые физиономии живо ныряют в глубину вагона.

Уходящим эхом прогромыхали из конца в конец буфера — сменился паровоз, и эшелон трогается. Но еще долго грозят ему вслед стиснутые кулаки и несутся проклятья.

— А все-таки мы их колотим! — Костя видит веселое, торжествующее лицо колхозника, который мрачно спрашивал у раненого: «Как там, браток, жарко?» Сейчас у него другое настроение. — Вот уже и пленных везем! Не вешай носа, бабы!..

Неожиданно люди настораживаются, прислушиваются. Издалека, нарастая, всколыхивая сердца, подтягивая нервы, — песня:

Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!..

Качнуло, кинуло всех туда, на привокзальную площадь, навстречу.

На погрузку, на отправку шли, ровняя строй, завтрашние пехотинцы, танкисты, летчики, саперы, артиллеристы… Песня сливала их в монолит, крепила, чеканила их шаг. И ничего, что были они в кепках, шляпах, без головных уборов, одетые и обутые кто во что: они чувствовали в себе силу, чувствовали себя частицей родной Красной Армии.

Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна:
Идет война народная,
Священная война…

Продираясь сквозь толпу, Костя бежит навстречу одной из колонн: в первом ряду ее, правофланговым, идет его отец — Осокин Василий Васильич.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Желтым сарафаном шуршала в перелесках осень. Блесткая паутина низала воздух, в седину обряжала жухлые травы и рыжую стерню. В строгом, нахолодавшем небе шло великое переселение птиц.

В былые годы осень — самая отрадная пора для излученцев: хлеб убран, бахчи скатаны, сено в стогах, картошка выкопана. По первым крутым заморозкам мужики колют подсвинков, женщины палят гусей. Из двора во двор начинают плыть свахи в шелковых цветастых шалях с кистями до обреза длинных широких юбок, до кованых каблучков, выговаривают невест, означают дни свадеб.