Изменить стиль страницы

Команду, в которую попал Василий Осокин, разместили в саманном клубе какой-то промартели. Судя по петлицам и эмблемам, «покупатели» были из танковой части. Отбирали они трактористов, комбайнеров, машинистов, народ по тому времени грамотный. Из восемнадцати излученцев попал сюда только Василий Васильич.

— Говорят, что в ночь будут отправлять…

У Василия Васильича усталый голос, усталые глаза. В эти трое суток спать почти не пришлось, зато много было выпито, спето, излито в душевных разговорах. На нем — лучшее, оставшееся от службы в кавалерии: суконная, стянутая широким ремнем гимнастерка, застегнутая, несмотря на жару, до верхней пуговицы, красивые галифе, обшитые кожей, и яловые сапоги. И совсем не шла к галифе и гимнастерке новая драповая кепка с большим козырьком, криво сидевшая на стриженой голове.

Отец и сын смотрели друг на друга. Многие приехали провожать мобилизованных. Приехал и Костя. Евдокия Павловна отказалась: «Не хочу травить, Вася, ни тебя, ни себя. Распрощаемся дома, лапушка…» Он согласился: на миру только смерть красна, но никак не бабьи слезы и причитания.

Побежал в длинный приземистый клуб, потому что от распахнутой его двери кричал бровастый сержант, приказывая всем собраться на политбеседу.

А что делать Косте? Впереди полдня.

В Уральске он бывал два раза. Первый — семи лет, второй — в четвертом классе, вместе с другими отличниками. Под Первомай колхоз им по десять рублей выделил и отвез в город: празднуй, ребята, объедайся мороженым и конфетами, заслужили! Запомнилось: Варьку Горобцову всю дорогу тошнило в машине, из-за нее сколько раз останавливались.

Пойти поглазеть на город? Не тянуло. В Излучном жара, а тут — пекло, застойное, непродуваемое. Пойти на дворню? Там нынче заездно, в тамошней колготне да тесноте нынче, как говорят, верблюд со вьюком пропадет, не сыщешь. Как, наверное, во всяком другом заезжем дворе, которых в Уральске не меньше, чем торговок на базаре: каждый колхоз и совхоз имеет свою «гостиницу», «дворню», снимая или покупая для этого дом с просторным двором.

Купив сливочное мороженое с вафельными кругляшами и полизывая его, Костя направился к станции. По пути заглянул к Каршиным: очень просили сказать, когда будет отправка мобилизованных.

Дома была одна Наталья: детвора где-то бегала, а Алексей, паровозный машинист, опять в рейсе. У Натальи глаза наплаканные, припухшие.

— Ты что это, тетк Наташ?

И Алексей, и Наталья вдвое старше Кости, но если к первому, на правах двоюродного брата, он обращался запросто, по имени, то Наталью звал теткой.

— Нажиться хотела. — И Наталья покачала гладко причесанной головой: — Ну и люди мы, ну люди!.. Соседка говорит: «Ты что, Натка, не воспользуешься? Эвакуированные каждый день едут мимо. У них за миску пшена или кружку молока какое хошь барахло выменяешь!» Я сдуру польстилась. Выдоила утром корову, сварила десяток яиц. Пошла на станцию. Остановился товарняк с беженцами. Наши бабы кинулись к теплушкам: кто каймак предлагает, кто творог, кто помидоры, кто что… Одна женщина, худая такая, глаза… — Наталья потрясла головой: — Не могу я вспоминать ее глаза… Свесилась из вагона ко мне: «У вас молоко? Пожалуйста… У меня доченька заболела…» И стаскивает с себя платье, осталась в мужской майке да какой-то исподней юбчонке. «Возьмите, говорит, другого ничего нет…» Ну я и разревелась. Молоко, яйца отдала и побежала домой. Потом пришла соседка. Я от слез отобраться не могу, а она злится: ты, мол, всю торговлю испортила, из-за тебя, мол, все, почитай, бабы стали за так раздавать эвакуированным. Да ты возьми в толк себе, говорю ей, разве ж можно эдак-то! Они ж все, все потеряли, а мы с них и последнее платье за кружку молока для хворенького ребенка… Назвала она меня дурой, сказала, что всех не пережалеешь, сама без исподней рубашки останешься… А я не могу! Я как вспомню той женщины глаза, как она тянула мне свое платье… — У Натальи вновь появились слезы. Вытерла их концом косынки. — Обедать будешь?

Костя отказался. Сказал, что отправка мобилизованных ожидается в ночь. Наталья кивнула и пошла в глубь дворика, густо засаженного помидорами, огурцами, капустой, луком. Накачала из колодца воды в бадью, стала поливать. Запахло сырой землей, укропом. Время от времени Наталья сморкалась в запон и вздыхала. Костя мысленно поругивал ее (надо ль так расстраиваться?) и жалел: женщина, что с нее спросишь, у них, женщин, глаза всегда на мокром месте. Если Костя мужчина, так из него слезу не вдруг вышибешь, а ведь он отца на войну провожает…

Даже издали одноэтажный вокзал показался Косте большим и красивым. А на самом деле он низкий и длинный, с толстыми стенами, с башенками, с манерной кирпичной вязью карнизов. Наивная стилизация под Восток времен Тимура. До революции тут был тупик, край Европы. Лет десять назад железная дорога перепрыгнула через реку Урал и прошла к Соль-Илецку, сделав Уральск узловой станцией. Теперь отсюда кати, куда душенька просится.

Привокзальная пыльная площадюшка заполнена подводами, грузовиками, ржут лошади, рявкают верблюды, плачут дети, ругаются взрослые, и весь этот шум-гам покрывают вдруг могучие, то короткие, то длинные, гудки паровозов. В самом вокзале — духота, хоть бери веник да парься, не помогают и распахнутые двери, окна. Здесь сотни, а может быть, тысячи людей. Сидят на скамейках и подоконниках, на узлах и чемоданах, стиснулись в проходах, спинами и плечами подпирают затертые, лоснящиеся панели. Не то что пройти — руки не протащить! Эвакуированные. Грязные, изможденные, с лихорадочными или потухшими, равнодушными ко всему глазами. Несколько позже их будут встречать прямо у поездов и сразу же отправлять по селам и аулам, а сейчас еще не приноровились местные власти, не вошли в ритм, и потому так велико вокзальное скопище. Да и кто мог подумать, что таким потоком хлынут беженцы. А тут в обрез транспорта (почти весь мобилизован для нужд армии), тут хлебоуборка, заготовка кормов, размещение эвакуированных предприятий, организаций и ведомств, срочная организация госпиталей…

От входной двери — раскатистый сильный голос:

— Внимание! Внимание-е-е, товарищи! — У высокого мужчины чахоточно пылают щеки, на рукаве красная повязка. Уполномоченный облисполкома по встрече и распределению эвакуированных. — Внимание! Кто определен в Федоровку — выходи на отправку! С вещами. — И закашлялся.

Загудело, зашевелилось в зале. Хлынуло, цепляясь узлами и чемоданами, к выходу. Куда, что это за село Федоровка? — не важно! Лишь бы над головой крыша была, лишь бы у детей кусок хлеба, да не выли бы в небе бомбовозы. А Федоровка — большое украинское село из дореволюционных переселенцев, оно на Бухарской стороне в сорока километрах от Уральска. Пока что расселяют по ближним районам. Потом, когда все более-менее отладится, повезут украинцев, белорусов, москвичей, ростовчан, краснодарцев в глубь степей, за двести, за триста, четыреста километров. И большинство из них впервые увидит казахов, услышит казахскую речь, многие сами научатся говорить на их языке, увезут отсюда теплую память о гостеприимстве степняков. Иные же полюбят неброскую красоту Приуралья, врастут, свяжут с ним свою судьбу.

Костя смотрит, как грузятся эвакуированные, как укладывают в подводы вещи, усаживают детей, взбираются сами. Молча, деловито. От подводы к подводе носится все тот же чахоточный уполномоченный с красной повязкой на рукаве темно-зеленого френча-сталинки, щеки его горят еще более ярким румянцем. Убегался, дышит открытым ртом.

— А почему вы не садитесь? Где ваши вещи?

Он остановился перед старой изможденной женщиной. На длинной худой шее и костлявых плечах ее висит чернобурка. В руке крохотный узелок. Глядит куда-то поверх голов.

— Не беспокойтесь. Мои вещи со мной. Я пройдусь немного…

Уполномоченный горестно взглядывает на ее узелок, на туфли-лодочки с высокими каблуками, но ничего не говорит и убегает к голове обоза. Обоз из двух десятков подвод трогается. Замыкает его женщина в горжетке — движущийся крест с темным венком.