Изменить стиль страницы

— Витаська, один ты этой горы не сдвинешь. И мы не сдвинем. И если еще двадцать институтов приплюсовать — тоже мало будет. Это задача, ну, как бы это выразиться…

— Эпохальная, я понимаю, — как ни в чем не бывало шарахнул Яковлев, закурил едкую сигарету, выпустил дым, при этом довольно долгим взглядом провожая проходящую мимо официантку. Хват! — Это работа для всего человечества.

— Ну, если ты понимаешь, что для всего человечества, двигай к нам! Сейчас у меня места нет, но как выживем бездельника одного…

— Кто ж меня возьмет, простого инженера с улицы? У меня ни степени, ни имени, ведь тот, от кого ты избавиться хочешь, небось ученый. Доктор технаук. Или на худой конец кандидат? Так-то, а? Чего сказать можешь, попал в точку? Нет?

— Это частности, я о другом. Ты понимаешь про себя, что важным делом занят, но ведь те, кто рядом, могут и не понять. Человеческая природа сама по себе мало изменилась с тех пор, когда таких, как ты, признав чернокнижниками или там колдунами, сжигали. Или совсем из современной истории примерчик возьмем — фашизм. Это когда миллионы людей сгоняли в концлагеря — и в крематорий. И кто-то верил, что так надо. Высшая, низшая раса.

— Ты о чем?

— Подожди! Ты вот куришь, хотя знаешь, что никотин — яд, капля никотина убивает лошадь и так далее. Как бороться? Один в поле не воин. Это дружиной надо идтить, армией, широким фронтом. Рассекаешь? Надо союзниками обзапастись, сподвижниками, соратниками. Широкую кампанию готовить. В голос орать и в рельсу бить. Мы сейчас самое ценное, что у нас есть, кислород, жжем, вот ты тут верно пишешь, и подсчет у тебя серьезный, я прикидываю, а мыслишь, как дитя. Нельзя так! Поэт прав, единица — ноль! Единица, понимаешь ли, — вздор. Закон больших цифр — закон времени.

— Я инженер, Олежек, я идею в металл одеваю, это моя задача. А что там вокруг навертят, накрутят философы, то — другая сторона. Давай каждый своим делом заниматься. Я тебе расскажу, мне иногда горько бывает до слез. Я, может, даже плакал, когда идея газового дозатора мне засветила.

— То невидимые миру слезы.

— И ладно. Я идею до реального завершения хочу довести. Я как та кошка, которая ходила сама по себе, я сам по себе, понимаешь? Я работаю один, меня не устраивает, когда от звонка и до звонка. Почему я табель должен вешать, сидеть за столом или за кульманом стоять, когда мне лучше всего думать лежа, такая у меня конституция? Прихоть такая, если хочешь, в данный момент! В рабочее время я предпочитаю размышлять. Вся моя жизнь — рабочее время, верно? Почему меня с бездельником равняют, который рядом, не вставая, сидит. Знаешь, есть задумчивые дураки. Но он на задницу плечист. Так мне его в пример!

— Кто спорит?

— Никто не спорит, а мое начальство этого никак не понимало. Мне замечания делались, что много курю, хожу по коридору. Работать надо! Это меня оскорбляет. Не хочу! Мне надо, чтоб меня уважали.

— Я дам тебе свободное посещение.

— Ты дашь! А потом кто-нибудь найдется, выяснять начнет… Меня тринадцатой зарплаты лишали: я два дня к себе в КБ не показывался, и в приказе пропечатали, что, мол, прогульщик, а то, что я за эти два дня у себя форкамерный двигатель скомпоновал, такая ляля получилась, то как-то в тени осталось. Поди дяде Кирюше объясни, он у нас кадрами ведал, что я один это сделал! В сарае у себя, в Апрелевке.

— Ну, это ты в сердцах. Страшнее зверя нет. Дядя Кирюша… Всегда можно договориться. Это мальчишество с твоей стороны.

— Может, ты и прав, — не сразу согласился Яковлев, он вообще как-то легко соглашался с Булыковым, не сразу, но легко, и Булыков понял, что они дополняют друг друга и вместе им надо работать. Вдвоем!

— Иди ко мне! Я лабораторию получил, я мечтаю, понимаешь, дело поставить как надо. Лентяев хочу вышибить, есть у меня двое. Людку Горбунову взял, она девушка из нашего садика.

— Она девушка толковая, — со вздохом согласился Яковлев и бросил взгляд на Булыкова, а тот, загоревшись, разворачивал широкие планы:

— Каурова Толю переманил. Теперь вот тебя возьму. Везде пишем, от кругозора, от эрудиции и таланта конструкторов, инженеров-машиностроителей зависит уровень создаваемой в стране техники. Наше призвание, высокое призвание — добиваться, чтобы новые машины превосходили лучшие мировые образцы. А какой кругозор, какая эрудиция у Фертикова, сидит у меня такой тип — кандидат, докторскую хотит защищать, зубами клацает. Туп, как грабли, но владеет тремя языками: русским — слабо, иностранным, поскольку кандидатский минимум сдал и справка есть — «хорошо» и блестяще — своим шершавым, которым предыдущему заву все, что можно вылизать, вылизал до полного блеска. Он и мне попробовал было… Теперь бросил, анонимки на меня пишет, а то, думает, я не знаю! Знаю. Видно птицу по полету, молодца — по соплям.

Так они и беседовали в Доме архитектора, сначала позавтракав, потом пообедав, и обоим им было интересно, и оба они понимали, что очень вовремя нашли друг друга. Неожиданно Булыков спохватился, позвонил Наташе.

— Что-нибудь случилось? — шепотом спросила она.

— Переворот.

— Какой переворот?

— Такой вот махонький переворотик в мозгах. Завтра постараюсь объяснить, а сегодня извини, солнышко, полный провал всех планов и светлых надежд.

Потом, много раз возвращаясь к своей этой неожиданной встрече с Яковлевым в светлый день московской осени, такой щедрой на краски, на запахи, на неожиданную, почти застывшую тишину в старинных переулках, по которым шли они к Патриаршим, Булыков вспоминал, что Яковлев рассказывал о своей работе, о своих конструкциях, ничего не скрывая. Он доверял. И это доверие должно было стать главным в их отношениях.

Сели на лавочку. Яковлев расстегнул портфель, дал Булыкову копии чертежей своего дозатора.

— Я его испытывал, мне, вот тут, я пишу в записке, модельные топлива требовались, я их сам изготовлял, марганцовку в аптеке покупал, она годится, так сосед-таксист все допытывался — зачем? И легенды по Апрелевке пошли — мужик-де живет, из семьдесят шестого сам девяносто третий делает. Колонка во дворе.

А потом наступил вечер, и опять они где-то ходили, где-то сидели. Над ними горели окна. Тихо шумели осенние деревья. Проезжали мимо машины, потом они оказались вдруг на трамвайном перекрестке, выяснилось, что они шагают к Марьиной роще, оба этому поудивлялись. Расстались они совсем поздно, расцеловались, это уже на Киевском вокзале, на платформе перед совсем пустой электричкой с окнами, горящими вполнакала.

— Значит, ты дашь знать?

— Все спокойно, старичок. Дыши носом.

— Бумаги мои не потерял?

— С какой стати? Мы это все у тебя слямзим, — неловко пошутил Булыков, и как-то даже гнусно ему стало, но сам виноват. Развел руками.

— Это невозможно. Все со мной, Олежек, — сказал Яковлев.

— Договорильник! Сейчас порядок наведу, и вместе этим самым делом и займемся. Всю лабораторию на твою тему посажу.

Электричка тронулась. Красные кольцевые огни отплыли в темноту, электрический свет ударил на рельсы, на которых только что стоял состав. Булыкова обдало теплым ветром. Ладонью он провел по лицу, и какое-то мерзкое чувство зависти возникло. Засосало. Вот Витаська тихо, спокойно, без суеты настоящую золотую жилу открыл, хорошо ему: живет сам по себе и ни в какие игры не играет, но Олег Николаевич это чувство тогда переборол. Отбросил решительно. Сказал себе — молчать! — и зашагал к выходу в город, где у ступенек на освещенном пятачке у пригородных касс продавали цветы.

На следующий день состоялся разговор с Кауровым. Дядя Толя слушал молча, сопел, при этом на его лице не отразилось никакой тени поспешности, или сомнения, или просто заинтересованности. Он сказал: «Хорошо. Надо посмотреть». И забрал с собой все бумаги, которые передал ему Булыков.

Каурова никак нельзя было назвать торопливым. Он хранил молчание неделю. Затем вдруг его словно прорвало. Это утром случилось. Он поднялся к Булыкову, тяжело опустился в кресло.