Изменить стиль страницы

— Не ндравится… Видал, не ндравится!

Тут он заметил Степу и, вдруг посерьезнев, спросил:

— Тебе сколько годов набежало?

— Четырнадцать.

— Будет, — уточнила тетя Маня, смотревшая на Чичкова все еще с ужасом.

— Хорошая у тебя комплектура! Слушай, хотишь я тебя драться выучу? — спросил Федор Кириллович. И они познакомились.

Степе очень хотелось помериться силой с даниловским Кузьмой. В прошлом году они оказывались в разных концах стенки, но ребята говорили, что бьет Кузьма первым и сразу в глаз. Ты еще только думаешь, размышляешь, а он уже — хрясь! И редко кто на ногах удерживается. Сразу валятся от Кузькиного кулака. Это Витька прав, шофер сильным должен быть.

Обычно сражение начиналось с того, что на оба берега высыпала мелюзга. Клопы с семи до двенадцати. Начинали дразниться, языки показывали, фиги. «Твой папка дурак!» — кричали. Потом скатывались на середину, пробовали себя. Кто как мог. Кому-нибудь в одночасье квасили нос, начинался рев.

«Петька! — кричали на берегу. — Ванька! Братана твово побили! Малолетку…»

Тут же вступали в бой кузяевские ровесники, пацаны лет до шестнадцати. Мстили за своих. Взрослые бойцы еще сидели по домам, ели щи, беседовали о том, о другом, однако, фортки совсем не прикрывали, краем уха прислушивались: как там на берегу, что? Старый кулачный боец Чичков, выбритый и трезвый, бегал взад-вперед, кричал:

«Эй, конопатый, ну, ну, вдарь с правой! В дыхлó бей! Эх ты, мазила… Слабак, мама…»

Если кто из врагов покидал поле боя, кричал радостно:

«К покрову побег! К покрову! — Или совсем радостно: — Здорово тебя допросили!»

Чичков учил ребят, как драться, стыдил, если кто плакал: «Какой же ты русский солдат? Баба ты, сударь!» Показывал, как незаметно сунуть в руку закладку или старый пятак. Но за обман, когда открывался, били свои и чужие без жалости, без милосердия, и сам же Федор Кириллович громче всех орал с берега: «Так ему, Иуде искариотской! Чтоб до смертного часу помнил!» В перчатках тоже драться не разрешалось. Только голым кулаком. Говорили, один даниловский чудак надел варежку и перед боем опустил в воду. На морозе вода застыла, и пошел он крушить врагов, орудуя ледяным кулаком. Но обман открылся. Били одного обе стенки и, хоть правило было всегда — до первой крови и лежачих не трогать, этому сделали исключение. С тех пор на льду он больше не появлялся.

Когда симоновские возвращались с победой, то пели боевую песню кулачных бойцов:

За Москвою, за рекою
Там народ стоит толпою.
В Москве кула-ки-и,
В Москве кулаки.
Стоит Чохов да Горохов,
Еще Лосев да Аросев,
Чичков Федюшка…

Кулачный боец Федор Кириллович смущенно крутил головой, шмыгал кривым носом.

В тот раз мелюзга начала бой лениво. Симоновских погнали.

— Бей их, ребя! Бей автомобильщиков!

— Кузяев, — сказал Витька Оголец, скидывая пальто, — пойдем, что ли? Дениска, ты вперед не лезь. Силы в тебе нет, в тебе злость. Ты на потом!

Сбежали на лед. Ветром ударило в лицо. Из-под того берега мело колючим снегом. С ходу подвернулся какой-то даниловский, уложили отдыхать.

Степе нравились кулачные бои. Любил подраться. Случалось ему прикладывать парней и выше и старше себя. Отец этого не понимал, сердился: «Я тебя, Степка, честное слово, выпорю! Тебе глаз выбьют, тем кончится!» А он не боялся. Чего бояться, ведь все по-честному.

Он не уходил с реки, когда, побросав «польты» на руки перепуганным женам, враскорячку спускались вниз на подмогу своим жилистые даниловские ломовики. Они не сразу выступали. Подолгу ждали, когда подойдут к рубежу призывные возраста. Жены кричали, не без гордости, однако, но для пущего порядка, так принято было: «Лешка, Вась! Куды ж вы, господи… Кончайте драку… Что ж это…»

— Наших бьют! — неслось над рекой. — На-а-ших!

— Браты! — кричал кулачный боец Чичков. — Браты, навались!

В тот раз они врезались втроем в даниловскую стенку впереди всех. Уж и Кузьму, на кáкаве вскормленного, увидели. Страшный был тот Кузьма, шапку сбросил, глаза горят, кулачище будь здоров. И вдруг раздалось с берега:

— Тикайте, ребята! Атас! Комсомольцы!

— Вассер!

Даниловские, им видней было, к себе побежали, а симоновские оглянулись и поняли, поздно: с двух сторон окружали их амовские комсомольцы.

Степа в пылу хотел было вырваться, но взяли его крепко.

— Давай, разбойник, двигай в ячейку, шагай…

— Я не разбойник…

— Шагай, шагай. Вышагивай. Сейчас выясним, что ты за элемент.

Их отвели в ячейку комсомола. Секретарь говорил, что нельзя бить по морде будущих товарищей по классу, на сознательность нажимал, и прямо в ячейке записали всех в секцию бокса при клубе «Пролетарская кузница», а в следующий выходной устроили на Москве-реке физкультурный праздник и выставили плакат: «Старому быту — гроб, даешь физкультуру и спорт!»

Так вот и кончились кулачные бои в Симоновке. Было это в ноябре 24-го года.

7

Все Кузяевы жили дружно. Виделись на заводе каждый день. Раз в неделю, как минимум, собирались по-родственному попить чайку, обсудить текущий момент, поиграть в лото, в картишки перекинуться по носам. Били всей колодой, но не сильно и хохотали до слез.

Проигравший кричал в окно с седьмого этажа: «Мозгов козлиных можно прислать?» Шутка была такая. Прохожие внизу задирали головы. Не сразу понимали, в чем дело, а поняв, махали рукой, понимали, заводские отдыхают.

Старший, дядя Петя, был молчалив. Степа его уважал и побаивался. При дяде Пете хотелось говорить умно или совсем не говорить. Зато с дядей Мишей было легко, весело. Степа любил ходить с ним на базар покупать квашеную капусту.

Дядя пробовал капусту на зуб, проверял на цвет, спрашивал:

— А кочерыжку в нее покрошил? То-то и оно… Без кочерыжки не капуста, бумазея. Не скрипит и крепости нет. Меленько, меленько поруби. Ну, до следующего года, хозяин. Бывай здоров!

И в сале дядя Миша разбирался до тонкостей. Пробовал кусочек, интересовался:

— Кабанчик, свинка? Покрытая, непокрытая? Да… в следующий раз щетинку палить будешь, мучкой потри.

— Так тер!

Дядя щурил хитрый глаз:

— Тер, говоришь? Ай, яй, яй…

— Ну, мука не та! Ну…

— Вот… Надо с сольцей, чтоб малосол был в копоти.

Дядя Петя жил в огромном восьмиэтажном доме, принадлежавшем когда-то домовладельцу Бурову. Так его и называли — буровский дом. Рябушинские арендовали у Бурова для заводских служащих и мастеров.

Дядя Петя имел комнату на седьмом этаже в большой квартире, где жили еще три семьи. Там всегда шумно, интересно. Там ванная, уборная, в коридоре на стене велосипед висит, упирается педалью в стену.

Отец с дядей Мишей стояли внизу, ждали лифта, когда спустится, а Степа что есть духу бежал вверх по лестнице, всегда их опережал, звонил в дверь четыре звонка.

У дяди Пети была семья. От отца Степа знал, что женился Петр Егорович поздно. Его жена, тетя Соня, первого мужа похоронила, и девочка Клава, которая всегда называла дядю Петю папой, совсем даже не его дочка.

Дверь открыла тетя Соня.

— Милости просим. Отдышись, Степа, вот ведь сердечко выпрыгнет. Снегирь, раскраснелся весь.

— Я ничего… Я бежал…

— Вижу, что бежал.

Из коридора выглянул дядя Петя.

— Привет Кузяевым. Отец иде?

— Едет…

В комнате у дяди Пети пахло пирогами с вареньем, жареным мясом, чистотой и одеколоном.

— Садитесь, гости дорогие. Обедать будем.

Девочка Клава, причесанная, с бантиками в косичках, сидела на диване, делала уроки.

В комнате стоял круглый стол, накрытый белой скатертью, а не клеенкой. Был дубовый буфет с посудой. На стене висела фотография Сакко и Ванцетти и зеркало там блестело, украшенное двумя крахмальными расшитыми полотенцами.