Изменить стиль страницы

Утром, едва рассвело, Степа вместе с дедушкой тронулись по грибы. Ничего не набрали почти. Рано. Но находились досыта! Выбрали полянку покрасивей, сели передохнуть, и дедушка Платон Андреевич, щурясь на раннее солнце, сказал, покашливая: «Может, и не свидимся больше, срок мой подходит…» Просто сказал, тихо. Над его головой лопотали березки. Плыли белые облака, дедушка сидел весь в солнечных пятнах, положив руку на плетеную корзинку. «Когда я твоего отца в Москву провожал, я ему то же сказал, что и тебе скажу: держи по Ивану Великому! Как все, так и ты».

Поляна покато спускалась к оврагу. Там лежало поваленное дерево. Трепетали над ним кусты бузины. Фиолетовые и красные цветы горели. «Держи по Ивану Великому!» Что хотел этим сказать дедушка, какой давал совет? Степа не понял, но запомнил.

8

Всякий раз, попадая в Москву, инженер Бондарев испытывал странное чувство тоски и радости бытия. Хотелось жить, хотелось плакать, хотелось курить в какой-нибудь студенческой комнатушке на Козихе или на Бронной и чтоб было открыто окно и там вовсю светило солнце и доносились оттуда уличный гул, скрип колес, шум толпы, московские, ни с чем не сравнимые запахи.

Он дал себе зарок: никогда не возвращаться в этот город. Но… «Не вольны мы в самих себе и в молодые наши лета даем поспешные обеты…» Все верно! Именно так. Слишком поспешные и «смешные, может быть, всевидящей судьбе».

В семнадцатом году он уехал в Харьков, устроился на тихую должность в кооперативный банк. Как-то попросил Надю сшить синие сатиновые нарукавники, чтоб не лоснились рукава, а еще — подушечку на стул. Хорошо бы из войлока.

— Уходя со службы, я буду прятать ее в стол. И запирать ящик на ключик.

— Зачем тебе, Дима, подушечка?

— Очень от геморроя помогает, Надя.

— Фи, — сказала жена, — ты еще не так стар.

Он сказал:

— Я устал.

Она не поняла. День был выходной, как он мог устать?

Усталость — не просто состояние. Усталость — отношение к жизни. Кто ж ему про усталость в свое время рассказывал? Вспоминал он друга своей инженерной юности Кирюшку Мансурова, его показавшиеся ему когда-то такими странными слова: «Я устал, Митя!» И подумал, вот и мой срок пришел.

Можно лечь и заснуть, и отдохнуть, и проснуться свежим, радостным, но, что, например, делать с металлом, если есть такой не слишком специальный, но достаточно строгий термин — «усталость металлов, изменение свойств от воздействия испытываемых нагрузок». «Я стал другим», — решил он, и это как будто ничуть его не расстроило. Другим, и ладно.

По стране, по бескрайним степям разливалась, неслась яростным аллюром, тяжело катила бронепоездами гражданская война. За землю. За светлую долю… Это потом пели. А тогда что он видел, отставной инженер? О каком социальном устройстве мечтал? Он видел и красных, и белых; и конников батьки Махно на тачанках, и самого батьку — издали с длинными космами из-под смушковой папахи. Как-то недели две висело возле его дома через тихую улицу ситцевое полотнище, белые буквы: «Анархия — мать порядка!» В городском саду военный мятый оркестр играл марши, мазурки, дирижер в английском френче дирижировал, размахивая маузером, братва, раскинув ноги, сидела на клумбах, резались в карты, баловались самогоном, постреливали в бутылочку. Оркестр замолкал, а затем начинал снова. «А девочка Надя, а что тебе надо…»

Молчаливый инженер, проектировавший автомобильные заводы, автор науки, которая могла бы называться «инженерной композицией», кого мог интересовать он в такое беспокойное время? О нем забыли. Он канул в Лету. И слава богу, что забыли, что канул…

Есть тихая радость в незаметном существовании. Это даже интересно — стоять навытяжку перед своим управляющим (сесть он никогда не предложит: знай свое место), стоять и слушать его благоглупости, а тупица и неуч, наблюдая, как ты внимательно слушаешь, начинает думать, вот ведь 40 тысяч ему жалованья Рябушинские платили, а сколько б мне вышло? Эх, в свое время не повезло, не подфартило! Пути не пересеклись, а то бы…

Жизнь шла медленно, лениво. Просыпался рано утром, ел пшенную кашу. Шел на службу. В обед ел пшенный суп. Ужинал опять же пшенной кашей. Пил морковный чай. Носил полотняные туфли, чистил зубным порошком, на ночь выставлял за окно, чтоб высохли. Такая жизнь его вроде бы вполне устраивала. Без удобств, но и без особых хлопот. Настоящего дела не возникало. Зато можно было долгими вечерами сидеть во дворе под старым каштаном, думать о чем-нибудь совершенно несбыточном, ну, о полетах на Марс, например, или беседовать с соседом старичком Александром Ксенофонтовичем о смысле жизни, читать вслух при керосиновой лампе великомудрого дьякона Тимофеева о бедах и напастях русским людям в Смутное время. «Многие славные страны враждебно завидовали стране нашей, ибо многие годы изобиловала она всякими благами. Обратимся же к себе и в самих себе постараемся найти грехи, за которые наказана земля наша. Не за бессловесное ли наше молчание? Ибо согрешили мы от головы до ног, от великих и до малых, то есть от святителей и царя, иноков, и святых…» — читал сосед и утирал слезы.

— Ужасные чудища хаоса и зла борются ныне с силами порядка и созидания, — вкрадчиво пояснял затем Александр Ксенофонтович, почесывая поясницу. — И это до конца века нашего с вами. Уже не дождемся тепла. Смирись, гордыня, смирись…

Однажды, в самый разгар гражданской, встретил Бондарев Мокшина, летавшего когда-то на «Илье Муромце». Случайно на улице произошла их встреча. Бондарева обогнал тяжелый черный лимузин, замедлил ход, остановился. Из машины поспешно вышел вислоусый генерал, раскинул руки.

— Дмитрий Дмитриевич, голубчик! Я вас узнал! Димочка…

Сидели в гостинице, в неухоженном, когда-то шикарном номере, пропахшем сигарным дымом, кислым вином. Света не было. В бутылочном горле, потрескивая, горела свеча, воск падал на тяжелую, бархатную скатерть.

— Инородцы сгубили Россию! Черненькие, носатенькие, — захлебываясь, говорил Мокшин. — Они нам в спину — нож. Кавказцы, да жиды, да латыши с туркестанцами, все квоты превышены, допустили себе на радость. Но ничего, придем в Москву, вернемся, восстановим порядок, займемся устройством государственных дел, землю будете жрать, товарищи! Выше голову, Дмитрий Дмитриевич, дождемся светлого дня!

Вот оно и другое мнение!

— Ну, придете вы в Москву, а дальше что? Учредительное собрание? Восстановление монархии? Парламентарная республика в стране без каких-либо парламентских традиций? Вы чего хотите?

— Нет, но… — Внезапный промельк неуверенности под весьма уверенным фасадом. Мокшин расстегнул френч, — Разные есть аспекты и параболы. Вы меня простите, я — за монархию. Оно естественно русскому духу — царь, царица, цесаревич… Традиционно, тепло. Я в президенты республики как-то не мечу, мне семью верни, жену, детей, с шестнадцатого года ни одного известия от них не имею, семью мне, дом и на скатерти, пусть не первой чистоты, пристойный генеральский обед. О большем не мечтаем.

Немного погодя Мокшин начал снова:

— Инородцы, инородцы русскому человеку у себя дома уже и дохнуть не дают. Дожили! Россия — русским! Да, я националист. Да! Но я здоровый националист!

Опасная тема. Тут ведь только начни. Здоровый, нездоровый. Когда у тебя ничего не получается, когда ты бездарен и туп или надеваешь генеральские погоны, когда они мало чего стоят, и другие (доподлинные) генералы брезгливо кривят рот: «Кто таков? Мокшин? Я такого генерала не знаю», — легче всего, быстрей, по крайней мере, придумать, что тебя угнетали, ходу не было. Мешали. Кто? Инородцы! Не свое же тупоумие винить.

— Национализм — явление малосимпатичное, а в великой стране — смешное, — сказал Бондарев. — Национализм не то знамя, которое может у нас привести к победе. Это еще Герцен отмечал как-то, любого русского поскреби, он татарином и окажется. Или немцы обрусевшие у него в предках, аптекари да пушкари, а то — служивые люди из Литвы или еще откуда. Все это на вид не выставляется, но если желание есть копнуть… Вы своих предков, всю их подноготную до какого колена знаете? И как быть всем тем, кто мордвин, башкирец, якут… Их кровью и потом тоже слава России приумножалась. «Блажен, кто свой челнок привяжет к корме большого корабля». Я на великую Россию работал, а та Россия, о которой вы мечтаете, мне и даром не нужна!