Изменить стиль страницы

В то время, когда мы сидели в берлинской тюрьме, в Германию прибывали советские граждане из оккупированных немцами стран. Сначала гитлеровцы держали их всех в концлагере, где заставляли выполнять бессмысленные работы — таскать доски из конца в конец лагеря. Затем их поместили в поезда, которые перегоняли из одного города в другой, и лишь только тогда, когда было достигнуто соглашение об обмене, всех советских людей доставили в Софию. Поэтому о нас и «вспомнили» гестаповцы.

После ночного бритья, несмотря на неясность того, к чему все это затеяно гестаповцами, все же радостно билось сердце. Хотелось поскорее покинуть эти душные тюремные стены, пропитанные потом и кровью. Перед глазами уже рисовались радостные встречи с советскими людьми, и нити мыслей тянулись дальше — к Москве, к Родине. Мое раздумье было прервано каким-то неясным шорохом. Время было далеко за полночь. Тюрьма спала. Но откуда-то до моего слуха доносились тихий шелест, легкое поцарапывание. И вдруг я заметил упавшую у двери на пол тонкую полоску бумажки. Она была просунута, очевидно, иглой через узкую расщелину у верхней притолоки двери. Только теперь я понял, откуда у двери иногда появлялись окурки с табаком. Это заботились обо мне упомянутые мной тюремные рабочие. На поднятой бумажке я прочитал следующие слова:

«Товарищ, ты сегодня покидаешь тюрьму и вернешься на свою Родину. Помни о нас».

Итак, моя уверенность в предстоящей свободе подкреплялась теперь голосом из внешнего мира, нашими друзьями — пленниками гестапо. Я посмотрел в «глазок» и увидел по ту сторону человека. Мне хотелось на радостях чем-то отблагодарить его. Я снял свои часы, взял со стола пустую кружку и перед «глазком» стал показывать, что я опускаю их в нее. Затем кружку с часами поставил на стол.

Но часы все же так и остались при мне, несмотря на мое искреннее желание оставить их рабочему на память за добрую весть. Случилось это так.

В четыре часа ночи раздался лязг ключей. Открылась дверь, и в камеру вошел надзиратель тюрьмы; за ним следовали два здоровенных гестаповца, похожих на орангутангов. В руках надзирателя был кофейник и кусок черного хлеба.

— Выпейте на дорогу, — сказал он, — и протянул кофейник.

Я впопыхах схватил кружку и подставил под носик кофейника.

— У вас там часы, — заметил надзиратель. Смущенный, я извлек часы из кружки, но обратно мне их положить уже не удалось.

Орангутанги предложили мне следовать за ними. В канцелярии тюрьмы, где я встретил Костю, один из гестаповцев, обращаясь к нам, сказал:

— Ваша жизнь доверена нам. Вот ваши паспорта. При сопротивлении будете уложены на месте, — и похлопал при этом по портупее.

С таким «любезным» напутствием мы покинули канцелярию тюрьмы. По дороге гестаповец, развернув газету, тыкал пальцем в фотографию, на которой были изображены изуродованные трупы женщин и детей.

— Вот, — кричал он, обращаясь ко мне, — любуйтесь тем, что делают ваши большевики, — зверства, садизм!

— Я журналист, — отвечаю ему, — и знаю цену этим фотографиям: сами же убили, а теперь приписываете все нам.

— Вот видишь, — говорит один орангутанг другому, — он и здесь готов вести пропаганду.

Костя предостерегающе толкает меня локтем, и разговор обрывается.

У подъезда нас ожидал открытый лимузин. Было уже совсем светло, но берлинцы еще спали. Липы щедро расточали аромат своих первых цветов.

Гестаповцы с нами уже не разговаривали, они жестами показывали, что надлежит делать. По их указке мы заняли места в автомобиле. Вскоре нас доставили на аэродром Темпельгоф, а через 20—30 минут я совершал свое первое воздушное крещение. В самолете были мы с Костей, два гестаповца, фуражки которых украшены эмблемой дивизии «Мертвая голова» — череп на фоне двух скрещенных костей, — и за стеклянной дверью — два летчика. В проходе самолета свалено в кучу какое-то техническое оборудование. Разговаривать нам запрещалось.

По очертаниям Берлина, который я неплохо знал, было видно, что наш самолет держит курс на юг. Куда бы он ни летел, хотелось лишь одного: подальше от этой проклятой гитлеровской Германии, опозоренной и посрамленной, вызывающей ненависть во всем мире и ждущей своего возмездия.

По контрастам природы, по очертаниям городов я определяю, что мы продолжаем лететь на юг. Вот пролетели над Лейпцигом, Дрезденом. Различаю замок Кёнигштайн и сверкающую у его подножья Эльбу.

Через два часа полета самолет начинает кружить над каким-то городом, делая заход на посадку. Узнаю собор св. Стефана. Значит, мы в Вене. На аэродроме у нас отбирают все немецкие деньги, которые были нам возвращены в канцелярии тюрьмы. Разрешили заказать лишь по тарелке супа. Затем снова полет и снова неизвестность.

Местность под нами становится все более гористой. На горизонте выступают высокие гребни гор, сливаясь затем в сплошные стены. В долинах ярко вырисовываются черепичные крыши домов. Самолет забирается все выше и выше в легкие и нежные, как хлопок, облака. Становится труднее дышать. Но вскоре снова горы, зеленые сады и луга. И неожиданно перед нашими глазами вырастает город. Это — София, родная нам Болгария, в которой теперь хозяйничали гитлеровцы.

В Софии гестаповцы после длинной и какой-то непонятной волынки в немецком посольстве, где люди бегали как угорелые, повели нас пешком через весь город на вокзал. Похожие на царских жандармов болгарские полицейские вытягивались в струнку при появлении гестаповцев.

У Софийского вокзала творилось что-то невероятное. Тысячи софийцев собрались сюда: молодежь, женщины, старики, дети. Гестаповцы с трудом провели нас через кипящую толпу и вывели прямо на перрон. Мы увидели несколько эшелонов с нашими дорогими соотечественниками. У дверей и окон вагонов стояли жители болгарской столицы с чашками, кувшинами, корзинками, мисками, наполненными едой. Они принесли своим русским братьям, невзирая на угрозу быть наказанными немецкими властями, все, чем располагали сами. Виноград, молоко, яйца, горячий суп передавались в вагоны. Многие болгарские женщины плакали и открыто ругали немцев.

Гитлеровцы передали нас в вагон, где находились главным образом сотрудники торгпредства в Берлине. Мы были рады, что находимся среди своих знакомых, которые тепло приняли нас. Они сообщили нам, что наши жены также находятся в этом поезде. Но радость вскоре была прервана. На пути из Софии в Свиленград где-то на маленькой остановке ночью гестаповцы вывели нас из общего вагона и посадили отдельно в тесном купе, обычно используемом проводниками; нам заявили, что хотят в Свиленграде передать официально советскому послу.

Но и в Свиленграде немецкие представители не передали нас с Костей в «распоряжение посла», как обещали. Они вывели нас на перрон вокзала перед эшелоном, в котором находились советские граждане, и затеяли длинную дискуссию с советским послом. Посол настаивал на том, чтобы мы были немедленно переданы в общий вагон к посольским работникам, немцы же настаивали на нашем пребывании отдельно, под их охраной. В результате спора было принято компромиссное решение: нас с Костей поместили в отдельное купе общего вагона под охраной двух гестаповцев; мы не должны были общаться с советскими людьми; к нам имели право заходить лишь наш консул и моя жена.

К вечеру этого же дня к нам в купе был доставлен еще один советский гражданин — шофер военного атташе советского посольства в Берлине, которого, как он рассказал мне, гестаповцы арестовали рано утром 22 июня на пути из Берлина в другой город. При допросах его так сильно избивали, что перед передачей вынуждены были лечить в госпитале. Действительно, все тело у прибывшего товарища было покрыто еле зарубцевавшимися ранами.

Приятно отметить характерную черту наших советских людей — чувство взаимопомощи. Когда нас в Софии передали в вагон к торгпредовцам, они сделали все, чтобы накормить нас. Только мы очутились в изолированном купе в Свиленграде, как к нам от наших людей путем различных уловок начали поступать продукты: колбаса, консервы, хлеб. Когда изнемогающие от жары гестаповцы вышли из купе в коридор вагона, кто-то из друзей передал нам через окно даже бутылку болгарского вина.