Изменить стиль страницы

Начался и наш допрос.

— Разве не правда, что я видел вас на Курфюрстендам? — кричит, обращаясь к торгпредовскому товарищу, один из гестаповцев.— Ты стоял тогда с газетой в руках, а я крутился поблизости. На мне был синий костюм. Что, не помнишь? Забыл? — уже не кричит, а визжит гиммлеровский выученик.

— Все то, что вы говорите,— ложь,— спокойно отвечает гестаповцу торгпредовский товарищ. Разъяренный белогвардеец бьет его по лицу. Потом торгпредовца увели от нас.

Теперь моя очередь. Гестаповец с черными усиками добивается у меня признания, с кем из немцев я был связан; требует адреса и имена этих людей.

— Да, я был связан со многими немцами, — отвечал я и назвал ему ряд официальных немецких лиц, с которыми я по долгу службы поддерживал деловые связи.

Почувствовав насмешку в моем ответе, белогвардеец свирепеет, бьет в плечо и угрожает заставить меня «отвечать по существу».

Я заявил гестаповцам, что они не имеют права так обращаться с советскими людьми и не должны забывать о судьбе своих людей — немецких дипломатов и журналистов, которые находятся в настоящее время в Москве. Это как будто на них действует несколько отрезвляюще.

Допрос прекращается. В комнате нестерпимо душно. Наступает гнетущая тишина. Часы бьют двенадцать. Проходит час за часом, а мы все сидим молча в окружении гестаповцев, которые на наших глазах пьют пиво и пожирают бутерброды.

Солнце уже начинало касаться крыш домов, когда нас вывели в коридор. Здесь по-прежнему находилось много арестованных. Среди них была одна женщина, судя по ее одежде, по-видимому, работница. На ней было простое платьице горошком, на плечах серый платок. Вид у нее был страшно взволнованный. Лицо бледное и худое. Рядом с ней стоял высокого роста и крепко сложенный мужчина, одетый в хорошо отутюженный темно-синего цвета костюм. Чувствовалось, что он был арестован или на службе у себя в министерстве, или на одном из веселых вечеров. Из его нагрудного кармана выглядывал кусочек белого платка, а на лацкане костюма сверкал значок члена гитлеровской партии.

Вдоль стены коридора кого-то вели под руку в направлении к нам. Когда человек приблизился и остановился около нас, опираясь о стену и слегка охая, я узнал в нем того, кто лежал на кровати в соседней комнате во время нашего допроса.

Нас с Костей (так звали товарища из Интуриста) вывели во двор. У подъезда стоял закрытый грузовой автомобиль с решетчатым маленьким окошком позади. Нам приказали погружаться. В автомобиль, где вдоль стен были пристроены лавки для сидения, набилось человек двадцать. Свет, падавший из окошка, тускло освещал лица спутников. Я сидел рядом с Костей, напротив нас — женщина в платьице горошком. Она судорожно сжимала губы и лишь изредка поднимала глаза на окружающих. Арестованный со значком скинул шляпу и, откинувшись назад, о чем-то глубоко раздумывал. Сначала было тихо. Но вот заревел мотор автомобиля, и вдруг один из сидевших напротив нас заговорил. В нем я узнал «пострадавшего при допросе». «Куда нас везут?» — спросил он, ко, не получив ответа, стал оживленно рассуждать о войне, о количестве немецких дивизий, стянутых к советской границе, о своих предположениях насчет вооруженных сил Советского Союза. При этом он называл цифру 170 дивизий. Он говорил как бы сам с собой, но ждал, что вот-вот кто-либо вмешается в его разговор, станет ему возражать или соглашаться с ним. Но все молчали.

Мы въехали на какую-то площадь. Вечернее солнце было ярким, и даже в нашей машине стало совсем светло. Я потянулся к окошечку и увидел большие толпы народа на площади, особенно много было полицейских в белых кителях. Сначала радостно сверкнула мысль: может быть, волнения в городе? Протесты против войны? Но нет. Это отдыхающие берлинцы спокойно возвращались домой из соседнего парка, чтобы в тихом уголке допить оставшийся от завтрака холодный кофе.

Машина остановилась на одной из маленьких улиц. Женщине-работнице было приказано сойти. Она посмотрела на нас добрым взглядом и неуверенно по ступенькам лестницы вышла из машины. Ее повели двое конвойных к высокому кирпичному зданию. Это была женская тюрьма.

Машина тронулась дальше. Вот мелькнул дворец Фридриха Великого, и мы оказались на Унтер ден Линден. Жадно всматриваюсь, чтобы увидеть, что делается около нашего посольства. Но ничего особенного мне не бросилось в глаза. Разве только то, что у ворот посольства стоял не один, как обычно, полицейский, а несколько групп эсэсовцев, которые блокировали здание и подходы к нему.

Минуем Бранденбургские ворота. Машина мчится по Шарлоттенбургшоссе, а затем по Берлинерштрассе и Бисмаркдам. Вот домик, в котором жил один из сотрудников посольства. Вижу здание торгпредства, где в это время, как мне рассказывали позднее, гитлеровцы хозяйничали в его стенах. Они вламывались во все помещения, перевертывали мебель, распарывали обивку диванов и кресел в поисках «секретных документов», которые должны были поведать о «кознях большевизма в Германии». А некоторое время спустя ведомство Геббельса уже распространяло стряпню о «тайном подвале» в торгпредстве, где якобы производились пытки советских граждан и даже иностранцев.

Затем машина круто повернула направо, и мы въехали во двор тюрьмы — громадного восьмиэтажного здания, обнесенного высокой кирпичной стеной.

Прибывших провели в канцелярию тюрьмы. Предложили сдать все, что мы имели в карманах. Первым увели в камеру Костю. Когда я покидал канцелярию, то успел заметить, что «пострадавший» дружелюбно беседовал с сопровождавшими нашу машину гестаповцами, рассказывая им, очевидно, о неудавшейся провокации.

Самое страшное в гитлеровской Германии — это ее тюрьмы, где люди были предоставлены произволу гестаповцев. Я нередко проходил мимо Моабитской тюрьмы. И всякий раз суровый вид ее — грязные мощные стены, маленькие окна, из которых нет-нет да и мелькнет чье-либо бледное лицо, — рисовало в моем воображении ужасы Дантова ада. И вот теперь я поднимался по лестнице тюрьмы в сопровождении гестаповского охранника к своей одиночке. Но удивительно, я не испытывал чувства страха. Очевидно, важность переживаемого момента, мысли о судьбах тех, кто находится в местах развернувшихся боев, думы о близких и родных заглушили чувство боязни.

По узким полутемным коридорам гремели подкованные железом сапоги разводящих, скрипели чугунные двери. Мы остановились перед камерой № 10. Она была открыта. Меня втолкнули в нее. За мной с каким-то глубоким вздохом закрылась тяжелая литая дверь. Все это произошло так быстро, что я даже не успел опомниться, как очутился затворником. Все это казалось сном.

Камера походила на маленькую клетушку. В длину ее я делал шесть шагов, а ширина не составляла и трех. У стены стояла откидная железная кровать, в углу — сколоченный из досок стол и табурет, около двери — таз, который служил и умывальником, и туалетом. Под потолком виднелось маленькое окошко, переплетенное металлическими прутьями, через которое я видел кусочек голубого июньского неба и лучи догоравшего солнца.

Как долго я пробуду здесь? Что буду делать? Где мои товарищи, жена? Что делается сейчас на полях сражений? Как будут дальше развиваться события?

Эти вопросы неотвязно стучали в голове.

Чтобы как-то отвлечься от одних и тех же мыслей, начал читать полицейский приказ о правилах тюремной жизни, вывешенный на стене камеры. Заключенный не имеет права выглядывать в окно, производить шум, днем ложиться на постель; он обязан затемнять камеру в соответствующее время, вставать утром в 6 часов и производить уборку. Запрещалось общаться с соседними арестованными посредством каких-либо знаков, заговаривать и располагать к себе тюремных служащих и т. д.

Мрачная жизнь ожидала меня при таких условиях, а главное — неизвестность и одиночество: некому сказать слова, поделиться мыслями. В комнате из-за темноты уже с трудом различаешь предметы. Скрежет ключа в двери вывел меня из раздумий. Принесли кружку какого-то напитка, но ни пить, ни есть не хотелось. Уснуть я также не мог. На улице ни звука, но зато в тюрьме начиналась «кипучая жизнь». Я говорю условно «жизнь», поскольку для многих сидящих в тюрьме это были часы тяжелых испытаний, а может быть, и последних предсмертных минут.