Изменить стиль страницы

— Синку дорогий… Ось ми й зустрілись з тобою… Боже мій, що ж це за життя? За що?!.

Мы окружили нашего соседа, усатого, сгорбившегося арестанта, пытаясь оттянуть его от проволоки. По ту сторону ограждения уже бежал, проваливаясь в снежные сугробы, караульный начальник, дежурный. Они схватили солдатика, оттаскивая его от проволоки, ругая последними словами за то, что бросил пост.

На вахте поднялась суматоха. Мы сбились в кучу, успокаивая нашего товарища. Послышалась громкая команда, ругань:

— Чего остановились? Марш на шахту!

И колонна двинулась вперед, к раскрытым воротам, где уже ждала толпа узников-работяг, чтобы направиться в лагерь.

Мы еще долго не могли прийти в себя. Раздирая душу, в ушах звенел крик и плач солдата: «Таточку, рідний!..»

Черный август

Сюда, в тундру, бесконечным потоком шли эшелоны с арестантами, а на Большую землю — составы с углем.

Этапы продолжали прибывать со всех концов страны. Казалось, этому не будет ни конца ни края.

Прибывали люди разных профессий, разных национальностей, разных возрастов; женщины и мужчины, молодые люди и старики.

Мы даже не почувствовали прихода лета. Было так же холодно, мрачно, и солнце не показывалось. Лили холодные дожди, перемешанные со снегом. Тяжелое, свинцовое небо висело над головой. Казалось, и солнце загнали в карцер. Не было спасения от комаров и мошкары, от чего все страдали. А эти чертовы грызуны тут особые. Даже тюремщики проявили «милосердие» и выдали зекам накомарники. Однако это мало помогало — мошкара забиралась и под накомарники и грызла, поедала наши истерзанные тела, и люди ходили опухшие, не зная, как спастись от этой напасти.

Мы так и не дождались летнего тепла, и вот уже снова осень.

Бурная речушка, звенящая за лагерной изгородью, почернела. Пора ждать зимних холодов и вьюг.

В один из таких мрачных дней к нам пригнали большую группу узников. Холодный дождь вперемешку с большими хлопьями снега лил как из ведра. Среди «новеньких» были еще совсем «тепленькие», только что из Лубянки. Их рассовывали по баракам, и они кое-как устраивались, кто под нарами, кто просто в проходах. «В тесноте да не в обиде», — плоско шутили надзиратели.

Я приютил рядом с собой на верхней наре пожилого, молчаливого, рано поседевшего сутулого человека с измученным морщинистым лицом и большими усталыми глазами, лицом пророка. Он оказался заслуженным строителем.

Продрогший на холодном ветру, вымокший под дождем, он полулежал, скорчившись в три погибели. Я отдал ему свою пайку хлеба, так как он был ужасно голоден, а до обеда было еще далеко. Поделился с ним скудным запасом махорки. И человек ожил, преобразился.

Проникнувшись ко мне доверием, он негромко заговорил, чтобы соседи не услышали. Коренной москвич, ведущий инженер на строительстве метрополитена. Юношей после окончания десятилетки пришел в метро чернорабочим, заочно окончил институт, стал инженером. До самого ареста работал под землей. Метрополитену отдал лучшие годы жизни. С первого дня Отечественной войны — на фронте, воевал сперва в ополчении, а затем артиллеристом. Прошел всю войну, награжден боевыми орденами и медалями. Вернувшись с войны с тремя ранениями, стал снова работать в метро. Участвовал в строительстве нескольких станций, получил высокие награды и почетное звание заслуженного строителя. Он и не представлял себе, что является одним из руководителей «диверсионной вредительской организации». Он-де собирался взорвать станцию «Маяковская», которую в молодости сам строил много лет тому назад… Получил за работу орден Трудового Красного Знамени…

Он медленно жевал хлеб беззубым ртом — зубы выбили во время «следствия» в тюрьме. Неторопливо рассказывал, как сфабриковали «дело» против группы видных инженеров метро.

— Нам еще повезло, — удрученно качал головой, — дали по пятнадцать лет. А вот мы сидели с писателями в одной камере. Милейшие люди. Знаменитости. Дай Бог память не все фамилии запомнил… Маркиш, Квитко, Бергельсон… Всех расстреляли… Это было недавно, в начале августа… Случайно я узнал… Перед отправкой в лагерь.

От неожиданности я вздрогнул, словно меня ударили по голове, у меня потемнело в глазах, и я чуть не свалился с нар.

Он испуганно схватил меня за руку, выпрямился.

— Что с вами? — испуганно взглянул он на меня. — Вы знали этих людей?

— Это не то слово… — промолвил я, — не то слово…

Отвернувшись в сторону, прикрыл рукой глаза, не в силах сдержаться, и заплакал.

С большим трудом пришел немного в себя. Не хотелось этому верить и, уставившись в добрые и печальные глаза незнакомца, переспросил:

— Это правда, что вы рассказали?

— Вся тюрьма клокотала. Мы все были потрясены, узнав об этом диком преступлении. К сожалению, это правда… В начале августа это было. Я хорошо это запомнил… Сидел с некоторыми из них в одной камере… Какие светлые люди!..

Всю ночь я не мог уснуть, хоть смертельно устал. Меня трясло, как в лихорадке. Перед глазами мелькали лица моих друзей, учителей, рядом с которыми прошли лучшие годы моей жизни, вспоминались наши незабываемые встречи, поездки по городам и местечкам на литературные вечера как я читал перед ними свои первые рассказы и с таким душевным трепетом ожидал их слово…

Нет, нет, невероятно, таких людей не могли убить. Но к величайшему горю, это была правда: двенадцатого августа 1952 года, за несколько месяцев до смерти тирана, он приказал убить этих писателей и приказ его был выполнен. Некому было остановить кровожадную лапу палача…

Когда в лагере раздался звон рельсы, призывавший строиться не перекличку, и узники спешили строиться, я шел как неприкаянный, убитый горем, света Божьего не видел. Я не узнавал людей, своих соузников, не отвечал на приветствия, весь этот мир был мне противен: ну как могло произойти такое варварство! Не хотелось повторить то, что я узнал накануне перед этой страшной бессонной ночью. He хотелось верить, что это все правда. Нет, они живы! Я доживу до того дня, когда этот кошмар кончится и мы все выйдем на волю. Я их всех когда-нибудь увижу, обниму, прижму к своему изболевшемуся сердцу, и мы вспомним, как кошмарный сон, эти ужасные годы нашей жизни за колючей проволокой.

Я оглянулся. Увы, не перед кем было теперь излить душу, не с кем было поделиться своим неутешным горем. Я не заметил, как втиснулся в строй, ответил, точнее откликнулся на голос надзирателя — «Я», как шагал, словно безумный, по проволочному коридору на шахту.

Густой людской поток подхватил меня и понес в черную бездну неизвестности…

Квазимодо

Квазимодо…

Так окрестили тут нашего старшего надзирателя Потапыча — тучного, рослого, мешковатого детину с массой оспинок на крупном мясистом лице и приплюснутым багровым носом, свидетельствующим о том, что он любит заглядывать в чарку.

Чем и когда заслужил он такую честь — называться Квазимодо, — трудно сказать. Но это прозвище прилипло к нему, должно быть, на вечные времена.

Поди узнай, кто первым припаял ему эту кличку, когда через это «святое чистилище» прошли десятки тысяч узников.

Квазимодо…

И пошло и поехало!

Говорят, он очень долго сам пытался узнать, что обозначает это слово. Шутя, ему давали разные объяснения, но он толком ничего не узнал, не понял, терялся в догадках, не смог в точности определить — хорошо это или плохо, но со временем примирился и махнул рукой, мол, хрен с ним! Хоть горшком называй, только в печь не сажай…

Его так величали не только заключенные, но и коллеги надзиратели, начальники, и это ему льстило.

И тогда он окончательно с этим примирился, перестал злиться.

Некоторые ему говорили, что это что-то итальянское то ли французское, а коли так — то пущай!

Случилось это много лет тому назад. Тогда в тундре только протянули первую сеть колючей проволоки и поставили первые сторожевые вышки, разбили первые бараки.