Изменить стиль страницы

Назавтра колонна значительно поредела. Многие не в силах были подняться на ноги. Ночью бредили в жару. Многие не смогли даже добрести до столовой, где выдают пайку хлеба, мисочку бурды. Тем, кто отморозил руки, ноги, щеки, уши, было уже не до еды. Они лежали, как мертвые, им уже ничего не нужно было, многие молили Бога избавить их от мук и дать возможность спокойно умереть…

Неподалеку от высокого забора, переплетенного колючей проволокой, возвышается ветхий барак с маленькими оконцами, над которым висит табличка с красным крестом. Это лагерная больница. Такой же барак, как и остальные, только вместо двухъярусных нар стоят тесно сдвинутые друг к другу железные койки. Этот барак тоже переполнен больными.

Сюда не просто попасть. Тут лежат доходяги и обмороженные. У входа стоит грозная охрана, чтобы не проникли посторонние.

Больных лечат свои же арестанты — настоящие врачи и санитары, объявленные врагами народа. У этих бедолаг можно узнать о состоянии здоровья приятеля, друга, попавшего сюда. Они лечат тайком высокое лагерное начальство и их семьи, ибо это настоящие специалисты, поэтому они чувствуют себя в лагере несколько свободнее остальных и могут помочь своим братьям по несчастью: получить лишнюю пайку хлеба, отправить на родину письмо, получить лекарство.

В свободный час зек может сюда прийти и у «своего» врача узнать о состоянии товарища-друга, лежащего в больнице. «Свои» врачи всегда помогут вам.

С бьющимся сердцем приближался я к больнице, где лежал длительное время мой добрый друг, один из крупнейших еврейских поэтов Самуил Галкин. Его книги, лирические стихи знают во всем мире, это самобытный мастер слова.

Прошло немного больше года, как мы встретились с ним, будучи на воле, на его даче под Москвой. Теперь судьба нас привела в этот страшный особый, режимный лагерь. Снилось ли нам когда-нибудь, что окажемся за колючей проволокой?

Я не представлял, что этого пожилого больного поэта, любимого лирика, постигнет наша судьба. Одна мысль, что он в тюрьме, меня ввергла в ужас. Это был больной человек, перенес два инфаркта, еще будучи на воле, и я себе не представлял, как он пережил «следствие» в Бутырской тюрьме, «допросы», этап в эту дикую тундру, как он выдержал тюремные и лагерные муки!

То что больной мой друг окажется здесь, в этом диком аду, и я с ним смогу встретиться, казалось каким-то чудом!

И я не мог переждать лишний день, чтобы не помчаться к нему, не обнять, расцеловать, успокоить, сказать несколько добрых слов!

Однако не так-то просто добраться к моему другу. У входа стоял надсмотрщик — не человек, а зверь!

Я попытался объяснить ему, но тот не дал рта открыть: «Низзя!» Я был в отчаянии. Подумать только, мы находимся в пересыльном лагере, в любую минуту могут меня вызвать «с вещами!» и отправить черт знает куда! Непременно я должен его увидеть! Другого такого случая может и не быть!

Я стоял у ворот, просил, умолял стражника пропустить меня хоть на несколько минут, а он — ни в какую! «Низзя!»

Однако счастье мне все же улыбнулось. Из барака вышел энергичной походкой невысокого роста худощавый пожилой человек, блондинистый, в белом халате, на котором был небрежно наброшен старый бушлат с лагерным номером на спине, и я сразу понял, что это врач из заключенных. К нему-то и надо обратиться. Он может помочь, коль захочет.

Я бросился к нему как к своему спасителю.

— Скажите, пожалуйста, не поможете ли мне повидаться с моим старым другом, который лежит тут в больнице?

Когда я назвал имя поэта, человек весь просиял.

— Самуил Галкин?!. Он и мой друг, — ответил он, грустно улыбнувшись. — Золотой человек… А поэт какой! Божьей милостью… Кто же не знает Самуила Галкина!

Доктор говорил о нем с такой любовью, что я понял — тот попал в хорошие руки.

Доктор на минуту задумался: как устроить мне встречу. Посмотрел на молчаливого, насупившегося стражника, которого все тут боялись, и подмигнул мне, чтобы я отошел за угол барака, а сам вернулся в больницу.

Через несколько минут он вывел под руку больного в длинном арестантском бушлате с номером и матерчатой шапке-ушанке.

Я с трудом узнал в нем поэта, который считался в Москве среди поэтов самым красивым и привлекательным, на которого бывало красавицы женщины заглядывались.

Заросшее густой седоватой щетиной лицо делало этого красивого, статного мужчину стариком. Огромные светлые глаза чуть потускнели, под глазами синели мешки. Я ужаснулся. Боже, как он изменился за этот год, что мы не виделись! Изрядно поседел, немного обрюзг, сгорбилась спина, мужественное лицо припухло, но лишь глаза мудреца и праведника сохранили тот же юношеский задор и блеск, подчеркивая его поэтическую одухотворенность. Каждый, увидев эти задумчивые глаза, сразу может определить, что перед ним подлинный художник, поэт. Именно по глазам и гордому взгляду я его узнал сразу и бросился к нему с распростертыми объятиями.

Мы оба онемели, стояли, не в силах произнести ни слова.

— Господи, Боже мой! — затаив дыхание, промолвил он наконец, стараясь меня лучше разглядеть. — Могло ли нам когда-нибудь присниться, что мы с тобой встретимся в таком «раю», в таком арестантском одеянии?

Придя немного в себя и вытирая рукой слезы, катившиеся по щекам, он негромко сказал:

— Если б мне раньше, когда мы гуляли с тобой в дубовом лесу, на даче, намекнули, что такое возможно, я бы… В самом деле — неисповедимы пути Господни.

Я опустил глаза. Сердце сильно сжалось от боли и горечи. Глядя на моего друга, милейшего человека, я подумал: «Есть ли на свете более страшное преступление, чем держать за колючей проволокой такого поэта!

Растерянный, смущенный врач в неуклюжем арестантском бушлате отвернул свои влажные глаза. Он понял, что лишний теперь тут, сказал, что ему нужно уйти на минут десять-пятнадцать и что скоро вернется за больным, что больному нельзя долго стоять на морозе, а главное, ему нельзя расстраиваться, вредны острые эмоции и переживания… И быстрым шагом удалился.

— Вот так, брат мой, — после долгой паузы, чуть успокоившись, задумчиво продолжал Галкин, обратив свой взор в небесную даль. — Во что превратил нашу жизнь «отец народов»! А мы ему верили, как Богу. Посвящали ему стихи, поэмы. Как мы были одурманены! Боже, Боже!..

Нашу веру, мечты, все разорил, уничтожил, растоптал своими сапожищами, все сравнял с землей… Какое разорение! Какой разгром он учинил! Нашего издательства больше не существует, газеты, школы, журналы прикрыты, книги наши вывезли на свалку, устроил костры, как во время испанской инквизиции или на площадях Берлина, когда Адольф пришел к власти… Наших лучших поэтов, писателей бросили за решетку… Ты себе представляешь, какое варварство — объявить, что наш Еврейский антифашистский комитет в Москве был не что иное, как шпионский центр, продались империализму!.. Какая чушь! Надо обладать фантазией монстра, чудовища, чтобы додуматься до такого идиотизма! — Самуил Галкин оглянулся, не подслушивают ли нас, и шепотом продолжал: — Тебе известно, что я неплохо знаю историю нашего народа, библию знаю напамять, но такого нигде не читал… Тебя тогда не было в Москве. Какой погром они учинили в редакции у нас, в издательстве, в антифашистском комитете на Кропоткинской, 10. Кажется, ворвался полк блюстителей порядка, вооруженные до зубов. Оцепили здание, будто провели военную операцию, штурмовали дом. Словно пронесся над нами ураган… Варвары к нам ворвались, не люди… Саранча. Всех наших друзей бросили в Лубянку… И так там над ними издевались! Считанные наши писатели остались на воле. А те, кто остался? Разве это жизнь? Спишь в одежде и ждешь, когда «черный ворон» за тобой приедет. Услышишь за окном квартиры шум автомобиля и вздрагиваешь: «За мной приехали»…

И у вас, в Киеве, было то же самое, и в Одессе, Черновцах, Минске, Биробиджане, Кишиневе — повсюду, где жили наши писатели. Целая литература — «враги народа», «шпионы», «националисты»… Нет, невообразимо это!