Изменить стиль страницы

Мальчугану влепили бы «катушку», но в последнюю минуту спохватились: малолетка. И он получил десять лет лагеря…

И вот бедняга томился в камере в ожидании отправки на место назначения. Еще легко отделался…

Третий мой сокамерник — мужчина лет сорока с лишним — был стрелком-радистом на фронте. Награжденный многими орденами и медалями. Прошел всю войну, как говорится, от звонка до звонка. Он, Логинов, теперь расплачивался за «преступление», совершенное еще давно, на Курской дуге. В разгар битвы, в июле сорок третьего года, его экипажу приказано было разбомбить на железнодорожной станции несколько эшелонов с вражескими танками и боеприпасами. Операция была проведена блестяще, но, когда самолет возвращался на свою базу, вражеские зенитки сбили его. Ребята покинули пылающий бомбардировщик. Логинов также выбросился на парашюте, но запутался в стропах и попал в руки немцев. Его избили до полусмерти и бросили в сырой подвал. Он был обречен на смерть. На рассвете храброго летчика облили холодной водой и доставили в штаб дивизии, к начальству. После короткого допроса немецкий гауляйтер пообещал сохранить ему жизнь, если Логинов согласится выполнить одно задание: возьмет рацию, его забросят в тыл, откуда он прилетел, и оттуда по рации передаст координаты находившегося там полевого аэродрома русских…

Логинов решил перехитрить немцев и согласился.

В то же утро немцы забросили его, Логинова, в расположение наших войск. Летчик собрал парашют, взял рацию, свое хозяйство и отправился в штаб своей дивизии и доложил, что с ним приключилось и какое задание он получил от гитлеровцев.

Его поздравили с возвращением, побеседовали в особом отделе, все было в порядке, потом послали в часть продолжать службу.

До конца войны он летал на бомбардировщиках, вместе со своими боевыми друзьями отлично сражался с врагом, был удостоен еще нескольких боевых наград и после победы возвратился домой.

Прошло несколько лет. Бывший летчик уже трудился на металлургическом заводе в Донбассе, стал передовым бригадиром в цеху, депутатом горсовета, жил, можно сказать, в почете и славе, наслаждаясь жизнью, воспитывая двух сыновей. В один прекрасный день приехали на завод двое строгих мужчин в фетровых шляпах, но с военной выправкой, пригласили Логвинова в партком «для коротенькой беседы». И тут же вывели, усадили в черную «Победу», оттуда на аэродром и в Киев, в тюрьму…

— За что? Почему? — недоумевал он.

Оказывается, вспомнили тот далекий случай, когда сбили его бомбардировщик и он несколько часов был в плену у врага. Почему он не погиб тогда смертью храбрых, а вернулся в часть?.. Продался? Изменил?..

Как Логинов ни доказывал нелепость этого обвинения, ему ничего не помогло, дали пятнадцать лет «за измену Родине», которой он служил верой и правдой…

И вот мы с ним встретились в одной камере. Да еще с добродушным, длиннющим сектантом, который день и ночь — стоило ему открыть глаза — начинал петь псалмы Давида… И со школьником, который хотел совершить террористический акт против профсоюзного боса Шверника… И со многими, многими подобными.

За долгие месяцы здесь пришлось сменить немало камер, насмотрелся человеческого горя, наслышался всяких историй драматических и чисто комедийных о «врагах народа», «шпионах», «диверсантах», «агентах мирового империализма», но подлинных преступников, право, не встречал. Все было шито белыми нитками. И голова раскалывалась на части, думая: если камеры забиты невинными людьми, то настоящие шпионы, диверсанты, враги разгуливают на воле…

Я прощаюсь со своим «раем»

Я долго ждал суда и приговора…

Время тянулось мучительно долго и медленно. Мне сообщили, что следствию все обо мне ясно и теперь последнее слово за судом. Меня вместе с «группой по антисоветской деятельности» будут судить по всей строгости закона. Хотя я ничего не подписал, ничего не признал, тем хуже для меня — суд это учтет и до конца разоблачит меня и всю мою «организацию».

Что, неужели будет суд? Это было бы отлично! Смогу хоть сказать слово. Если хоть на суде несколько человек услышит, за что терзают, за что бросили за решетки десятки, сотни писателей, ни в чем не повинных людей, оно станет достоянием общества, все содрогнется и лопнет, как мыльный пузырь. Это сфабрикованное «дело», и наши палачи, злобные антисемиты, расисты, будут строго наказаны, восторжествует справедливость. Не может такое беззаконие царить вечно!..

И я уже воображал, как я поднимаюсь со скамьи подсудимых и обличаю наших врагов, подонков.

Начиналась зима. Ударили сильные морозы. Зашумели вьюги, но почему-то процесс над нами не начинался, словно о нас вовсе забыли. На мой протест, почему так долго не назначают день суда, я получил ответ: в связи с тем что я и некоторые мои коллеги-«сообщники» не признали своей вины, решено мои произведения передать «компетентным литературоведам», и они небось разберутся и прижмут нас «к стенке», покажут, как мы в своих книгах «протаскивали» антисоветчину и крамолу…

Мне стало немного легче на душе. Если какие-то эксперты будут копаться в моих произведениях и искать «блохи», уже не так страшно. Видать, самые страшные обвинения отпали. Пусть читают мои книги. Ничего страшного там не найдут. В подобных грехах никто из критиков меня не обвинял. Никогда. Бог миловал. Но я не представлял себе, что экспертов подбирали особых, послушных, ручных. К тому же этих деятелей отлично оплачивали…

Я все-таки жил надеждой, что среди экспертов, возможно, найдется хоть один совестливый человек, который запомнит, за что нас мучили в тюрьме и что приписывали. Он когда-нибудь расскажет людям об этой чудовищной провокации. Мир ведь не без добрых людей. Хозяева обещали экспертам по восемь тысяч рублей за труд, но от них требовалось написать то, что нужно палачам, дабы «оформить» по крайней мере по десять лет заключения…

А суд все откладывали. Казалось, так будет тянуться годами. Один год уже позади. Подумать только, целый год томиться в следственной тюрьме!

Циники-следователи, посмеиваясь, шутили, мол, чего вам нервничать? Живете в тепле, а там, куда вас загонят, — вечная мерзлота, двенадцать месяцев в году зима, остальное лето… Дело тянется долго, говорили они, ибо много преступников, не успевают их судить, «оформлять»…

Но никого из нас не собирались судить. Не было за что. Вовсю действовала так называемая «тройка». Там составлялись длинные списки неугодных людей, и каждому определяли срок заключения и место.

Так за колючей проволокой оказались сотни тысяч людей.

Был еще более страшный карательный орган, которым командовал сам Лаврентий Берия. ОСО (особое совещание). И тут все шло по спискам. К тому же узник никогда не знал, когда кончится срок пребывания в лагере, тюрьме. Отсидел человек десять лет. Он готовится выйти на свободу. Но накануне ему приносят бумажку — добавили срок. Так решило «особое совещание». Подпись: Берия. Обсуждению не подлежит. Жаловаться — не рекомендуется…

Из тех мест никто не возвращался. Людей загоняли на край света — в тундру, тайгу, на рудники, шахты, лесоповал. Там на сотни и тысячи километров раскинулись зоны лагерей, окутанные колючей проволокой, на каждом шагу — сторожевые вышки такие же, как в Освенциме, Майданеке, Треблинке, Сабиборе. Правда, тут не воздвигали крематориев и газовых камер. Но все остальное было…

Когда же наконец состоится суд и будет ли он вообще? Неужели мне придется изведать те страшные места, лагерь, жизнь за колючей проволокой? Несколько лет, кажется, совсем недавно я освобождал Освенцим, Треблинку. Я этот земной ад видел своими глазами, видел дым, который витал над крематориями адских фашистских лагерей. Мы, солдаты, тогда поклялись, что никогда не допустим такого на земле…

И вот сами становимся жертвами произвола, дикости. Что же происходит на нашей земле?

Не давала покоя мысль: сколько мне еще шагать по мрачной камере и жить в полной неизвестности? Когда придет конец этому кошмару? Не раз, вытягиваясь на своей тюремной койке, я закрывал глаза и думал: хоть бы так уснуть и больше никогда не проснуться! Но тут же вскакивал в холодном поту от злости, обиды, негодования и спрашивал самого себя: за что? За какие грехи?! Ненависть к палачам клокотала в груди, и чувствовал, что мог бы теперь разнести эти проклятые стены, но тут же подумал о своей беспомощности, бессилии.