Но не это было главной его заботой. Шартье попросил Моиза о беседе по поводу молодой женщины, с которой тот виделся каждый день. И подобный демарш предвещал нечто серьезное, куда более серьезное, чем все, что Моиз отводил в своей жизни женщинам за последние двадцать лет. Он попытался отложить встречу. Но Шартье настаивал, и пришлось ему уступить. Однако вместо Шартье-доносчика Моиз увидел Шартье приятно удивленным: в прошлом Эглантины не обнаружилось ровно ничего компрометирующего. Шартье, не любивший изменять традициям, тем не менее, вынужден был сообщить своему хозяину именно это: НИЧЕГО. Несколько встреч с Фонтранжем, вот и все. Моиз поблагодарил Шартье, выказав полное удовлетворение, которое, однако, для него самого было не столь уж очевидным. Не подменил ли Шартье прошлое Эглантины, вполне приемлемое при всех отягчающих обстоятельствах, подозрительно банальным прошлым еще не жившей молодой девушки? Как клоун в цирке, думая, будто опирается на партнера, вдруг обнаруживает, что навалился на акробатку, так и Моиз, лишая Эглантину прошлого, нежданно оказывался лицом к лицу со множеством неизвестных персонажей, в чьих благородных качествах он сильно сомневался… Впервые Моиз ощутил себя тем пограничным пунктом, через который юное существо вступает во взрослую жизнь. Эта привязанность Эглантины, эта привычка смотреть на него в упор, как пчела упорно летит в оконное стекло, теперь пугала его. Неужто для выхода из столь чистой молодости годится такая старая заржавленная, пусть и золотая, дверь, как Моиз?! Иногда он пытался найти в собственном прошлом такие же непорочные минуты и чувства, восстановить давно оборванную связь с детством, освещая себе путь тем нежным прозрачным светом, что звался прошлым Эглантины; тщетно, ничего он там не видел. Но главное, чем озаботил его доклад Шартье, заключалось в другом: теперь он отделил Эглантину от целой толпы ее предшественниц, неожиданно для себя сравнив с единственной женщиной, пришедшей к Моизу без прошлого, — с его женой. Те параллели, которые ему нравилось проводить между людьми, чтобы составить о них верное мнение, в данном случае уже звались не Эглантина — Жоржетта, или Лолита, или Регина, но Эглантина — Сарра.
На первый взгляд, никакого сходства между ними не наблюдалось. Моиз женился на Сарре, когда та уже была весьма перезрелой старой девой, «малышкой» из семьи Бернхаймов. Ужасающе худая, она, тем не менее, обещала такую предрасположенность к полноте, что приходилось каждое утро ставить ее на весы, чтобы подобрать нужное дневное меню. Эглантина же, неизменяемая Эглантина, всегда весила одинаково что до еды, что после. У Сарры был иногда землистый, иногда лихорадочно розовый цвет лица, которое бороздили неизвестно откуда взявшиеся скорбные морщины — скорее, морщины всего еврейского племени, чем ее лично, ибо им случалось исчезать на целые недели, словно семейство Бернхаймов брало их на подержание. Эглантина же была гладкой, как мрамор; любая складочка на ее коже выглядела метой достоинства или радости жизни. От Сарры никогда ничем не пахло, — ее любимые собаки не чуяли, а лишь видели ее; стоило закрыть глаза, и вы ощущали подле себя пустоту, принявшую форму женского тела, не желающего знать никаких земных страстей. Эглантина же источала тот нежный, сладкий аромат плоти, который и в аду собрал бы толпы теней вокруг новой пришелицы, еще хранящей свежий запах бытия. Но Моиз не принимал все это во внимание; напротив, именно набор противоположных качеств создавал между этими двумя женщинами нечто вроде равенства. Одна была некрасивой еврейкой, другая — прелестной христианкой. И это были разные отправные точки, но отнюдь не различия. Сарра была бесплодна, Эглантина — девственна. Но бесплодие Сарры — этот постоянный, хотя и нечастый плотский грех без зачатия — принимало в глазах супружеской четы, благодаря добродетельности Сарры и уважению Моиза, оттенок святости, обращалось в зачатие без греха. Нет, Моиза волновало другое — то, что Эглантина постепенно становилась соперницею Сарры в ее собственных владениях, во всем, что некогда возвышало супругу Моиза над остальными женщинами. Сарра никогда не лгала, не преувеличивала, не выдумывала; ни самая острая надобность, ни богатство не заставили ее по-иному выговаривать слово «золото», слово «бриллиант», слово «хлеб». Но и Эглантина, называющая, скажем, время дня, производила то же впечатление искренности. С губ Сарры ни разу не слетело слово осуждения; она объясняла предательства — дороговизной жизни, преступления — плохой погодой, бессилие — опозданием поездов, которые, в свою очередь, задерживались не по вине машинистов, а из-за тех коров, что переходят иногда через рельсы — разумеется, скорее от большого ума, нежели по глупости. Эглантине стоило величайших усилий смолчать по поводу друзей; она краснела от стыда, не имея возможности хорошо отозваться о ком-нибудь из них. И румянец, загоравшийся иногда на ее щеках под удивленным взглядом Моиза, среди их взаимного молчания, отражал невысказанные за день дифирамбы — то ли в адрес пролетевшей пташки, то ли в адрес самого Моиза. Но все добродетели Сарры, взросшие на строгой, как ни у кого в мире, морали, все ее жизненные правила — подставь другую щеку, люби ближнего, как самого себя, — собранные на той же горе, что виноград для вина Мессии, и донесенные до нее надежнейшими посредниками, теперь уже не казались Моизу более стойкими, нежели добродетели Эглантины, порожденные неведомо какой, может, и несуществующей пока моралью или найденные чисто инстинктивно. Все, что обезобразило, иссушило, сгорбило Сарру — душевная щедрость, доверчивость, — у Эглантины превращалось в предмет любования, которое она оживляла с помощью подручных средств элегантности: взять хотя бы прямоту высказываний, вдвойне красившую ее прелестные уста. Все суровые правила Сарры в приложении к Эглантине обретали легкую сладость жизни: «подставить другую щеку» означало «другую щеку Эглантины», «смотреть прямо в глаза» значило для Эглантины «прямо в глаза Моизу». Такая схожесть невольно побуждала Моиза продолжить сравнение Сарры и Эглантины в области библейских преданий, чьим героиням, по его представлениям, всегда было далеко до Сарры, ибо Ребекка, вполне вероятно, отличалась скупостью, а Юдифь — чрезмерной напыщенностью. Но и здесь Эглантина не давала одержать над собою победу. Вызванная из далекого будущего в древние перипетии с их потопами, пустынями и полями, выжженными с помощью лисьих хвостов, она, как истая роза, несла с собою свежесть, о какой просила служанок героиня Песни Песней[14]. Легко себе представить, какою Эглантина, взятая «живьем» с земли Франции, не породившей ни одного бога, перенесенная в Новый и Ветхий Завет и омытая темными водами их легенд, предстала бы перед Моизом — с головой Олоферна в руках или привязывающей к лисьим хвостам пучки соломы[15]. Повсюду и во всем Эглантина оказывалась равной Сарре. Моиз, во время ночных бессонниц, уже начинал размышлять над их похожестью в самый тяжкий миг жизни — в миг их смерти.
Ни одно живое существо не уходило из жизни так просто и тихо, как Сарра. Пораженная редкой болезнью, известной неравномерностью приступов, она тщательно подготовилась к ее развитию, неожиданному и трагическому для других больных, и сумела придать своему несчастью видимость обычного буржуазного недомогания. Никаких перемен к лучшему, никаких тщетных надежд; однажды встав на путь, ведущий к смерти, Сарра неотступно прошла его до конца. Казалось, она привыкла умирать, как будто проделывала это множество раз. Она потребовала, чтобы Моиз по-прежнему ежедневно ходил в банк. Моиз притворялся, будто ушел, а сам тихонько сидел и читал в соседней комнате. Сарра догадывалась об этом. По одному только хрусту жестких страниц «Тан» можно было понять, что у него на душе. Впрочем, Сарра всегда жила так, словно Моиз сидит за чтением «Тан» в соседней комнате, и грозящая ей смерть просто персонифицировала этого невидимого, но неизменно присутствующего мужа. Чуть глуховата, чуть близорука, чуть кособока. Но каждый вечер он видел ее без слухового рожка, без пенсне, без палки. Она избавлялась от этого балласта из смирения, не жалуясь, стремясь лишь к одному: вступить в небытие с полной глухотой и полной слепотой, подобающими этому состоянию. И, также из смирения, она стала больше заниматься своим туалетом, до сих пор крайне простым, дабы не выглядеть перед высшим судией нарочито безобразной, — ведь безобразие было единственной ее бедностью, единственной гордостью. Наделенная способностью различать черные ткани — других она в жизни не носила — с той же зоркостью, с какой другие женщины отличают оранжевый от индиго, Сарра и для своего погребального наряда выбрала бархатисто-черный непроницаемый цвет, который почти не выглядел траурным. Ей было тогда сорок шесть лет; в какой-то газете она вычитала, что средний возраст жизни во Франции равен сорока семи, и радовалась тому, что умрет, ничего не украв у молодых и даже оставив им почти целый сэкономленный год. Ни одного стона, ни одной истерики; Сарра знала, что нельзя обманывать мужа, скрывать от него, что она обречена, но непременно хотела, чтобы он увидел, как достойно, прилично, почти в добром здравии, встречает она смерть. И она была счастлива, что это ей удается. Глядя на жену, Моиз больше не улавливал в ее глазах того пристыженного, извиняющегося выражения, которое с самого дня свадьбы трогало его до слез; теперь в ее взоре светилось удовлетворение и нечто вроде тщеславной радости, ибо впервые ей выпало одно из тех занятий, для коих она и была создана. До сих пор все ее добродетели — героизм, терпение, отвага, безграничная преданность — не находили никакого применения в жизни, но в том была виновата не она, а жизнь. Если бы на долю Моиза, волею судеб, вместо триумфа, роскоши, наслаждений выпали потоп, ров со львами или постыдное разорение, все невостребованные качества Сарры расцвели бы пышным цветом, и Моизу это было хорошо известно. Он часто воздавал хвалу Провидению за то, что оно соединило его с этой женщиной; она сумела бы возвысить и облагородить тот путь несчастья, который, чудилось ему, всегда пролегал параллельно его счастливому пути, уподобляясь загубленному таланту. И Моиз, ощущая в себе этот скрытый талант к проклятию, банкротству, чуме — как Моцарт ощутил бы в себе музыку, будучи в жизни сборщиком налогов, а Галилей разобрался бы в метафизике, служа в армии, — нередко радовался тому, что рядом с ним, слава Богу, существует эта, самая сладкозвучная скрипка, самая неоспоримая гипотеза — его Сарра. Но вот свершилось: наступило первое из тех испытаний, для которых Сарра родилась на свет, и оно оказалось смертью Сарры. По тому, как она держалась, можно было догадаться, как она вела бы себя при всяких других тяготах. Смерть разбудила в этом смиренном существе только одно скрытое доселе качество — достоинство. Вся роскошь их особняка, все службы, прежде подавлявшие ее своим великолепием, теперь, напротив, выглядели слишком убогими; и вот из буфетов стали извлекаться парадные золоченые чашки, а слуги с самого утра натягивали ливреи. И если доселе она общалась только со своей бедной кузиной по имени мадам Блох и компаньонкой по имени мадемуазель Дюран, то теперь целая вереница важных особ, символизирующих в Париже дух возвышенности и человеческого достоинства — главный раввин, архиепископ, герцог д’Омаль, явились и были допущены к больной. Все благотворительные общества, которые она субсидировала, упорно отказываясь от их почетных званий, делегировали к ней своих директоров или президентов, частенько конкурирующих и враждующих меж собой; у ее постели они примирялись. Из скромности Сарра ни перед кем не закрывала дверей, у нее никогда не было своего приемного дня, она принимала в любое время; все эти приемные дни сложились в один нескончаемый прием к концу ее жизни. Моиз сталкивался в коридорах с целыми толпами знаменитых людей в визитках и мундирах, покидающих эту комнату, куда они как будто и не входили, словно каким-то чудом родились прямо там. Самые пылкие страсти затихали у ее изголовья, самые смертельные враги заключали договор о дружбе. Это походило на дело Дрейфуса — только наоборот.
14
Счламифь, возлюбленная царя Соломона, просила служанок: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви!» (Библия, Песнь Песней, гл. 2).
15
Самсон — библейский персонаж. Оскорбленный своим тестем-филистимлянином, он поймал триста лисиц, привязал к их хвостам горящие факелы и, «пустив на жатву Филистимскую», сжег весь урожай. (Книга судеб, гл. 15).