Изменить стиль страницы

То пренебрежение, если не сказать, легкое отвращение, которое Моиз питал к собственному телу, поневоле сменилось чувством, близким к почтительности. Даже бронхит, настигший его в конце осени, принял размеры тяжкой болезни, едва ли не трагедии. А физическое облегчение на несколько граммов, которых не досчитывались каждое утро его весы, воспринималось им как чисто моральное. Теперь он весил только восемьдесят килограммов вместо прежних ста двадцати, — стало быть, он на целую треть приблизился к своему нематериальному телу. Он сходил с весов таким радостным и ликующим, каким покинул бы исповедальню, где все его пороки признали добродетелями. Напольные весы, распространенные в городах, перестали быть в его глазах безменом для взвешивания того животного, что не продается живым весом; они вдруг породнились с соседними автоматами — источниками шоколада и прочих лакомств. Моиз покаялся в своем безобразии, в своей тучности — и ему отпустили эти грехи. А, главное, приходил конец тому, второму греху, довлевшему над ним с самого рождения и влачимому с высокомерным отчаянием. Так что на совести Моиза, как и всех прочих людей, оставался лишь первородный грех; впрочем, с ним он уже давным-давно смирился. Да и разве не приятно, не забавно прямо коснуться человеческого проклятия человеку, который всю жизнь был отлучен от него своим, личным проклятием?! Моиз искренне наслаждался непривычной худобой, гладкой кожей, новой душевной чистотой. Коллеги-банкиры, приписав данные перемены какой-нибудь злокачественной опухоли, избегали разговоров с Моизом на эту тему, ограничиваясь краткими невнятными комплиментами его похудению и обычными для здоровых людей игривыми шуточками, не без задней мысли о том, что их предмет уже флиртует со смертью. А Моиз находился тем временем в полном согласии с самим Моизом. Он водил его в самые укромные рестораны, потчевал самыми тонкими диетическими блюдами. Он все больше уважал своего двойника. Он поздравлял себя с тем, что на самых прекрасных спектаклях, будивших самые благородные эмоции, уже никого не шокирует своей отвратительной внешностью. Слушая Моцарта, он гордился тем, что вместо своего могущества, своих миллионов принес в зал новое, еще непривычное тело, под которым теперь не трещали кресла. И он перестал потеть при звуках музыки своего кумира Моцарта. Присутствие любого великого музыканта исцеляло его от душевной пустоты, от астмы, от урчания в животе. Даже сну он теперь предавался куда более доверчиво, полагая, что, быть может, избавился и от храпа. Безжалостная, ехидная пропасть, прежде разделявшая его и красоту — или, вернее, как он вежливее выражался теперь, красоту и его, — заметно сужалась. Раньше, любуясь Неаполем или Ниагарой, Моиз всегда думал: «Как это было бы прекрасно, не будь здесь меня!» И вот, наконец, он почувствовал себя вполне на месте у подножия Большого Каньона, у египетских пирамид, и мог теперь с полным правом считаться тем типичным безвестным туристом, какого художники всегда изображают — словно подпись в виде человечка — на краю холста с Квадратным домом[12] или с Тиволи. Он больше не отшатывался от памятников в дни особой нервной чувствительности, как отшатываются от опасных электрических трансформаторов. Не спешил, проходя по Вандомской площади, по площади Согласия. Его видели задумчиво стоящим то перед собором Инвалидов, то перед «Танцем» Карпо. Все это подтверждало предположения банковских акул насчет рака, поразившего Моиза, и будило немало надежд.

А как сладостно во время бесед, на концертах, комедиях и даже трагедиях не принимать на свой счет любой намек на безобразие! Великое множество собратьев Моиза по уродству, ставших ему близкими, как истинные родственники — Квазимодо, например, — внезапно отпали, покинули его, словно тот, кто связывал их семейными узами, вдруг умер. Теперь уж сам Моиз, сидя в зале, выискивал взглядом тех, кого верней всего касались намеки на физическое несовершенство. Этот разрыв с безобразием повлиял даже на его отношение к витринам музеев, вплоть до античности: Моиз решительно презрел семейство финикийских гномов, а гротесковые мужские статуэтки Танагры, с которыми прежде сам шутливо сравнивал себя, отталкивали его, отталкивали далеко, хотя и не от всей Танагры в целом, ибо вместо них он отыскал там очаровательных юных кузин. Да и в своем доме, среди груды собранных украшений и безделушек, он произвел чистку, какая нередко сопровождает женитьбу. Исчезли с глаз бюсты Вольтера и Эзопа, видевшие Моиза безобразным. Он воспользовался приходом зимы, чтобы сменить гардероб и свои излюбленные цвета — темно-коричневый и табачный. Купил для загородной виллы статую Венеры. Едва став чуть менее некрасивым, твердо решил быть ослепительным красавцем. Те части тела, которые он раньше полностью игнорировал — лоб, виски, затылок, все эти открытые взорам островки красоты, — нежданно явили ему свою привлекательность; ведь именно сюда ложились поцелуи того клана, к коему он принадлежал отныне. Они позволили ему временно забыть о губах, глазах и ноздрях, не думать об их предназначении для других людей. Однажды он увидел в озерце Тюильри свое колеблемое ветром отражение; живот там, в воде, казался огромным, круглым. Моиз снисходительно улыбнулся водоему, наполненному не водой, но его бесславным прошлым: тот еще не ведал, что живот Моиза давно стал овальным. Счастливый донельзя, он с нежностью относился к вещам, которые никогда не теряли веры в своего владельца и упорно видели в нем обычного, как все, человека, например, к цветам в своем автомобиле, что с первого же дня, когда салоны машин стало модно украшать цветами, каждое утро дарили ему, безобразному, бесформенному существу, нежный аромат, а, главное, да, конечно, главное, к той, что увела его из царства уродливых теней — к Эглантине!

По правде говоря, сама Эглантина вряд ли заметила эту метаморфозу, Для нее разница между Моизом безобразным, но невозмутимым, и Моизом красивым, но взволнованным, была так же неощутима, как между Эглантиной-простушкой и Эглантиной, осыпанной драгоценностями. Моиз же приписывал ее возросшее доверие постигшему его чуду, воображая, будто сам пользуется всего лишь рассеянным сочувствием Эглантины. На самом же деле он был в настоящий момент единственным ее прибежищем. Беллита уже два месяца как обреталась в Риме; она каждый год ездила туда, поскольку исповедовалась только папе. Фонтранж бесследно исчез с того самого вечера, как увидел Эглантину в бриллиантах, и не отвечал на письма. И вот Эглантина, не привыкшая запирать на ночь дверь и заглядывать под диваны, начала, с наступлением утра, испытывать страхи, обычно терзающие людей по ночам. Растерянная, страдающая от тайных ранок в сердце, неведомых окружающим, она переносила на дневную действительность смутные треволнения сна. И любила Моиза именно за то, что он казался ей единственно реальным, единственно живым существом. Когда она свирепо щипала себя за руку, все качалось и плыло перед ее глазами, один Моиз оставался незыблемым, как скала. И хотя доселе Эглантина не получила от жизни ничего, кроме скромного задатка, ее мучили предчувствия тех, кто от рождения обречен на тяжкие несчастья. Она никогда не пугалась по пустякам, не боялась комаров или вывиха ноги, зато испытывала ужас перед молнией, перед бешеными собаками. На ее лице лежала печать безграничного спокойствия тех веков, когда приходилось опасаться лишь чумы да пытки, — вот их-то она и страшилась. Не для нее составлялись правила движения такси или нанимались ночные сторожа, но именно для нее изобрели вакцину и громоотвод. Она была идеальным, чистым — и сколь редкостным! — исключением из великого множества людей, от которых отличалась и высшей неуязвимостью, и высшей прочностью. К тому же Эглантине были чужды и мелкие повседневные заботы, назойливо осаждающие наши сердца; ее не трогали ни дождь, ни безобразие прохожих, она не испытывала внезапных приступов жалости к полицейским или консьержам; одни лишь сильные душевные переживания имели над нею власть. Будучи сама громоотводом в густой парижской толпе для искренней нежности, искренней веселости, она ничего не знала о других опасных страстях, а лишь смутно ощущала, как грозно реют они над Парижем, в синих прорехах озябших небес, и вдруг, на углу какой-нибудь улицы или в сквере, ее охватывал тоскливый страх, словно одинокого путника в лесу. И когда она, вынырнув из глубокого сна, разделенного четко, как дневное время, на периоды, на обычные, спокойные события, оказывалась лицом к лицу с предстоящим днем, ее начинали неотступно терзать беспокойство и неуверенность. Только рядом с Моизом ей нечего было знать, нечего бояться. И она радовалась этой исходившей от него силе, которая защищала ее от законов природы, не говоря уж о законах людей: от громадных авто, спасающих этих бедняжек — слабых женщин — от пространства и ветра; от лакеев с гигантскими зонтами, которые у входа в ресторан так ревностно укрывают посетительниц от града, словно с небес вот-вот посыпятся цветы или фрукты; от услужливого метрдотеля, подменяющего собой нескончаемое меню; весь этот набор привилегий, что так усердно коллекционируют выскочки, Эглантина принимала просто и естественно именно в силу чрезмерной скромности.

вернуться

12

Квадратный дом — античный храм в г. Ним (Франция).