Изменить стиль страницы

«Дорогая Беллита, — писал Фонтранж в своем самом длинном послании, когда-либо выходившем из-под его пера, и где, согласно его привычке, каждая фраза увязывалась с соседней нитью, неуловимой для адресата. — Я хотел бы сделать тебе подарок. Не могла бы ты передать Эглантине эту коробочку, которая случайно попалась мне под руку; я хранил в ней бриллиант дядюшки Брюнео. Попроси ее принять от меня этот камень. Сегодня день моего рождения. Рене Бардини родила крупного здорового младенца. Я чувствую себя хорошо».

Фонтранж

В гнездышке из клочка ваты, похищенной в аптечке для собак, в глубине одного из тех ларчиков, которые Эглантина чаще всего трогала на комоде Фонтранжа, бриллиант дядюшки Брюнео покоился в вековом оцепенении, перед которым сон всех сокровищ Али-Бабы показался бы жалкой бессонницей. Бриллиант дядюшки Брюнео был не малых размеров, но он давным-давно потускнел и не переливался, а гладкая огранка даже заставила некогда одного из пап отлучить камень от церковной казны. Некий ювелир из Труа заключил его в золотую оправу — по требованию дядюшки Брюнео особо массивную, так как он любил охотиться верхами на волков, и поводья стирали ему перстни. Выставив бриллиант дядюшки Брюнео в полдень на солнечный свет или проведя им перед яркой электрической лампочкой, можно было с трудом разглядеть внутри камня мутную «воду», но он никак не соглашался сверкнуть хоть слабым лучиком. Какое предчувствие побудило Фонтранжа выбрать из груды почерневших рубинов, застывших опалов, мертвых сапфиров, составлявших его сокровищницу, именно бриллиант? Эглантина поразмыслила над этим, устыдилась, взглянула на свои обнаженные руки с голубыми жилками, в которых пульсировала кровь Фонтранжа, увидела багровые и синие камни Моиза (точно синяки!), сдернула их, надела на палец перстень дядюшки Брюнео и уснула. Временами кольцо, прищемив соседний палец, будило ее. Полная луна щедро заливала светом комнату. Эглантина вытягивала руку. Луна тут же заимствовала у руки несравненную снежную белизну, у бриллианта — мерцание, подобное мерцанию ключа или проглоченного камушка в свете рентгеновских лучей… Потом затеплилась заря… Трудно даже представить себе, какой отвагой мужской перстень способен наделить женщину, отдавшую ему свой палец.

* * *

Стоит ли продолжать историю сего прециозного романа, романа Эглантины между Моизом и Фонтранжем, между Востоком и Западом? Читатель уже, верно, догадался, что Моиз, который, со своей стороны, спал эту ночь с очередным женским украшением, испуганно увидел назавтра в Эглантине нечто новое, свежее, неизвестное… ах, да, теперь он ясно разглядел: она не надела его драгоценностей; он даже удивился тому, что она узнала его; он покорно принял обратно все свои дары. Значит, она желает носить их только в мыслях? Хорошо, пусть будет так; он запрет их в сейф, где они будут храниться вечно, и она сможет мысленно красоваться в них, зная, что они всегда останутся за нею. У него хватило сил сказать Эглантине, как он понимает, как ценит ее решение; впрочем, он тут же уговорил ее оставить себе самый первый подарок — жемчужину, а затем еще и брошь; ну что за прелесть — женщина, которой можно дарить дважды одни и те же камни! Бедняжка Эглантина! Разве она знала, что для этого человека, сумевшего навязать французские военные боны шведам, панамские акции — колумбийцам, и акции алмазных копей — врагам Трансвааля, задача уговорить красивую девушку принять драгоценные безделушки была детской игрой. И мало-помалу все они вернулись к ней, в полном комплекте и превосходных футлярах… Эглантина молчала, глядя, как украшения вновь стягиваются к ней, к божественному магниту ее тела. И каждая новая рана причиняла так ничтожно мало страданий! Она склонила голову на плечо Моиза, а он достал из кармана жемчужное колье и заключил в него Эглантинину шейку… Читатель, вероятно, догадался также, что однажды, когда украшенная таким образом Эглантина открыла дверь своей нарядной комнатки и сбросила манто, она увидела Фонтранжа, который ждал ее, сидя в темном углу, и молча, изумленно созерцал эту юную девушку, искрящуюся, мерцающую, сверкающую — увы! — куда ярче прежней Эглантины.

Глава третья

Моиз старел, но, как ни странно, с возрастом делался все более представительным. К тридцати годам он обогнал других банкиров, своих сверстников, во влиятельности, к сорока — в богатстве, к пятидесяти — в щедрости, и вот теперь, приближаясь к шестидесяти, начал обходить их в красоте. Ну, разумеется, красота эта была весьма относительной. Слава Богу, хоть брови у него не стояли торчком, как у Самуэля, и желтуха, извечная губительница всех финансистов, которую они пытаются отогнать от себя ходьбой, а еще лучше, охотой, выстрелами, поразила Малансона и Энальдо, а отнюдь не его. Но наряду с этими приятными преимуществами над дряхлеющими соперниками, внешность, осанка, даже объемы Моиза подверглись изменениям, позволявшим предположить, что Господь Бог собрался даровать телу Моиза, пока оно еще не умерло (тем хуже, если это произошло в возрасте, близком к смерти!), тот короткий расцвет, в коем до сих пор ему отказывал; короче сказать, Моиз перестал быть пугалом. Усердные массажи, диеты, прочий регулярный уход за телом под наблюдением лучших наставников по красоте произвели наконец свое действие: Моиз вышел у них в первые ученики. Шарообразный живот, скрывающий в себе довольно солидную и весьма чувствительную грыжу (ох, как Моиз ненавидел этот круглый комок!), заметно опадал, принимая достойную овальную форму. Жировые отложения, выступавшие в самых неожиданных местах по вине его природной некрасивости (так в теле чересчур кокетливой американки выступают, по вине ее красоты, парафиновые округлости), начали активно таять под солнцем его шестидесятилетия. Ребенком Моиз полагал, что тело прикрывают одеждой из-за его уродства. И как же торопился он тогда, по вечерам, скинув платье, укрыться ночной темнотой! Между раздеванием и сном он претерпевал всего один неприятный миг и уже в те времена полюбил тень, мрак — самое надежное свое одеяние. Он полюбил ночь, эту половину суток, где все кошки серы, все человечество красиво. Он воображал, будто осужденных казнят на площади Яффы[11] именно затем, чтобы они явились красивыми, в виде одной лишь головы, перед Высшим судией. Летом он выражал свое детское кокетство тем, что заходил в море по самую шею и показывал сидящим на пляже одно только лицо. Но из твердой убежденности во всеобщем безобразии людей ему со временем пришлось вывести печальное убеждение в собственном, личном безобразии, однако вот уже несколько недель как проклятие, тяготевшее над ним всю жизнь, начало рассеиваться. Старость делала его плоть более упругой, подсушивала жирную кожу — былой рассадник фурункулов, расправляла складки, с детства залегшие на лице. Проступающая седина своим благородным голубоватым оттенком победила пегую неразбериху волос, нежданно придав всему облику если и не моложавость, то, по крайней мере, чистоту единообразия. Теперь Моиз, едва встав с постели, уже безбоязненно подходил обнаженным к зеркалу, чтобы полюбоваться благоденственными приметами пожилого возраста. Однажды художник Робер сказал ему — разумеется, о ком-то другом: «У каждого человека именно такая физиономия, какую он заслужил!» И Моиз, пораженный этой максимой, действительно начинал чувствовать, как зарождается и растет в нем неведомая, пока еще неопределимая заслуга. Он упорно добивался, чтобы его руки перестали потеть, и впрямь заслужил награду: впервые чужие пальцы задержались в его собственных, не пытаясь вырваться, словно они коснулись чаши с протухшей святой водой. Он добивался сухости волос — и заслужил награду: впервые под его головной щеткой сверкнула искорка. Он поймал себя на том, что, проходя улицей Мира, остановился между двумя ювелирными магазинами и смотрится в узкое зеркало, которое пару недель назад наверняка не вместило бы его прежнюю бесформенную фигуру. Как бы он удивился, предскажи ему кто-нибудь, что он будет способен торчать здесь, на улице, любуясь самим собой, своим новым обликом, подарком Провидения, а не великолепным рубином в двух метрах справа или прелестной жемчужиной в двух метрах слева. Он сделал все возможное, чтобы эта метаморфоза вошла в историю. Сделал для нового Моиза то, что хозяин делает для проезжего родственника, а спириты — для вызванного ими духа: он показал его обществу, он велел его сфотографировать. Целую неделю он потратил на то, чтобы заменить в домах друзей свои детские или юношеские фотографии — с волосами торчком и одутловатыми щеками — новыми портретами. Эти он с удовольствием подписывал на память. Впервые в жизни ему не нужно было рекламировать собственное тело как часть, причем, часть непривлекательную, акционерного общества под названием Моиз.

вернуться

11

Яффа — город в Турции.