Изменить стиль страницы

— Супа! — заорал он как оглашенный.

— Тебе даже поесть не прислали?

— Прислали, только мне охота на свои кровные денежки поесть. Или это мне не дозволено?

Терезу поразили его воинственное настроение и нестерпимая боль, притаившаяся в затравленных, воспаленных глазах. Чтобы успокоить Мануэла, хозяйка легонько дотронулась рукой до его плеча. Это ему всегда нравилось.

— Осточертели они тебе? — посочувствовала она.

Конюх тяжело вздохнул, кивнув головой, и закрыл лицо руками. Не глядя на Терезу, он попросил вина.

— Не пей, Манел, не пей больше! Прошу тебя.

Мануэл пообещал не пить и ушел, забыв об еде. Он твердо верил, что сдержит слово. Но на улице ему стало так одиноко, что он не мог удержаться от искушения. И, коротая ночь в портовой таверне, пил, пока не свалился без чувств. Подошел шелудивый пес, облизал его и примостился рядом.

Взошла луна и озарила человека, лежащего у двери; на плечи ему упало пятно света. Ночь была холодная. Холодная и горькая,

Немые крики

ДИАЛОГ СО СВОИМИ СОМНЕНИЯМИ

Он выслушал все до конца, ни разу не прервав. Лицо его просияло, когда я читал про Мануэла и Марию, про наш городок — верно, он ни разу не вспоминал о нем в этом приюте страданий.

Но тут он не удержался и стиснул мне руку.

— Видать, немало горя хлебнул тогда отец. Какой он был?.. Я знаю, он любил выпить, терзался очень, что его Кадете прогнал… Но, по-вашему, его тоже эта жизнь затянула?

— По-моему, да, — ответил я, не совсем понимая, что он имеет в виду. — Всех что-нибудь связывает, у каждого свое.

Алсидес не двинулся с места, но, думаю, желал бы оказаться от меня подальше. Он не сводил глаз с решетчатого окна, в голосе его дрожали слезы. Я не перебивал его, я был убежден, что этот диалог принесет ему облегчение.

— Мне здесь тоже не легко пришлось, все равно как тогда отцу, опутали его разные пройдохи. Помните, вы тогда удивлялись, почему я вас избегаю? И как я покраснел, будто вы меня на месте преступления застукали? Помните?.. — Он заговорил еще тише: — Они позвали меня наверх и спросили, хотел бы я повидаться с моей Неной. Они читают письма, что я ей пишу, и, уж конечно, смекнули, что у меня только она осталась на свете. Одна она и осталась… Как подумаешь, что я ее потеряю и сердце осиротеет, в груди все так и оборвется. Хуже одиночества ничего нет. Я и вспомнить-то не могу, есть ли что на земле такое же черное и чтобы так болело. Черное, как злая рана. Меня однажды ранило в ногу. Да разве сравнить эту боль с той? Когда я лежал в госпитале, за мной ухаживали… Здоровались, спрашивали, как дела идут, ласковые были… Человек не может без друга, пусть даже друг далеко…

Голос его прерывался, слова падали тяжело, точно свинцовые.

— Потому я и пишу моей Нене, знают, собаки, чем меня доконать. Я ответил, что да, что все бы отдал, лишь бы с ней повидаться. И тогда… тогда они предложили… знаете что? Разговориться с вами и выведать, знакомы ли вы со стариком? А может, вы уж проболтались? Я отрубил: не такой вы человек, чтоб этой ерундой заниматься. «Попробуй, чем черт не шутит, говорят. Выпустить мы тебя не выпустим, а побег устроить можем. Хочешь убежать?..» Теперь уж признаюсь, что раздумывал об этом не день и не два. Вы меня поймите, один у меня друг-то, на всем белом свете один. Ведь здесь у меня друзей нет, заметили?

В этот момент Алсидес обернулся ко мне, словно желая подтвердить свои слова. Он дрожал. Капельки пота, покрыли его лицо, сведенное болезненной гримасой.

— Вот я и надумал, как мне вас выгородить. Стал прислушиваться, что кругом говорят. Здесь всегда что-нибудь да услышишь. А потом шел наверх…

Этот разговор и отталкивал и привлекал меня.

— Они сразу почуяли, что я не вру и раз ничего про вас не рассказываю, значит, вы не виновны.

— Ты не должен так поступать. Твоей, Нене это бы не понравилось.

— Не понравилось? Вы ж ее совсем не знаете…

— Женщины не прощают подлости. А то, как ты решил меня спасать, презрения достойно. Думаешь, они, вправду устроят тебе побег?

— Я и в мыслях этого не держу. Только боюсь, вас они не выпустят. А каталажка эта вам не подходит…

— Тюрьмы для нас, для людей, строятся, — возразил я. — Кто знает, может, в наше время в тюрьме сидеть почетно.

— Я убил человека… Не из-за политики. Ему вздумалось поиздеваться надо мной, разве можно такое спустить?! Я до него стольких укокошил, и ведь они не сделали мне ничего дурного. За одну лишь ночь тринадцать!

Я видел, что разговор для него мучителен, и прервал:

— Давай я опять почитаю? Так будет лучше.

— Да, конечно. Только одно вам скажу: никогда больше я не мог убивать ночью.

Глава шестая

Судьба брыкается и кусает

Мануэл так нагрузился вином, что нельзя было и предположить, будто у него сохранилась хоть капелька здравого смысла. Да он и сам не помнил, думал ли он о чем-нибудь в ту ночь, проведенную на берегу Тежо.

Кубарем он скатился вниз, к причалу, присел на корточки и, зачерпнув дрожащими руками несколько пригоршней воды, вылил их на голову. Отряхнулся, точно собака после купанья, протер глаза — в тот же миг будто пелена с них спала. Такого удалого, залихватского вида давно уже не было у Мануэла.

Какая-то шавка облаяла его с баркаса, а он и не обернулся. Случись это в другой раз, он бы раздразнил собачонку, раззадорил так, что лодочники животы бы от смеха надорвали. Но в то утро Мануэл Кукурузный Початок был на недосягаемой высоте.

Мимо него, закутанная в черную шаль, пропорхнула Мария Эмилия, пташка свободной любви, и, не сомневаясь в успехе своей неизменной шутки, заворковала:

— Ах ты мой красавчик! Если я не ошибаюсь, тебе надобно…

— Воды и повозку! — буркнул конюх.

Оторопев от нежданной обиды, она повернулась на каблуках и прохрипела:

— Мать твоя скотина, и все ее отродье скоты.

Мануэл и ухом не повел. А случись такое в другой день, он бы ей задал перцу… Просто руки марать не хочется. Все равно он им покажет, где раки зимуют. Плевать ему на их костюмы да галстуки, на их угрозы… Человек — это человек, а скотина — это скотина. Счастливо оставаться! Пусть подавится доктор Карвальо своими сладкими речами, — тошно от них! — да и своей едой тоже. И все они пусть подавятся. Он улизнет вместе с карапузом. И немедля. Мальчонка мой, и я им не торгую. Вишь ты, чего придумали! И Мария из больницы уйдет. Кто у нас в семье главный?! Или, может, я и жене своей не муж, и в собственном доме не хозяин?! Вот какую я им, голубчикам, песенку затяну: «Премного благодарен, сеньор доктор, премного благодарен, сеньор фершал, мне с вами ни в жизнь не расплатиться, только жена моя пойдет со мной, и сейчас же. И пацана прихватим, это ведь не котенок, чтоб его дарить. Я его породил или не я?! То-то и оно! А коли я его породил, мне с ним и горе мыкать. Премного благодарен, сеньора дона Маркитас, премного благодарен, сеньора дона Милинья, за все, что вы сделали, и за то, чего не сделали, а только собирались сделать. Обеим вам спасибо. Только не блажите и на дороге у меня не стойте, чтоб вас черти съели… И не вздумайте хныкать! Потому как, если женщины разревутся, непременно осел подохнет. А разве ж это порядок? Я не привереда. Видали, каков бродяга! Туго придется — и от чесночной похлебки не откажусь, и винцом запью, сил придает, будь здоров. Премного благодарен, и хватит трепаться, время терять. (Ясное дело, он грубить не станет, коли добром отдадут. Вежливо, обходительно так поговорит, он ведь умеет. Но коли заартачатся, пусть на себя пеняют!) Сволочи проклятые! Стелешься тут перед ними, только чтоб не осерчали, упаси боже, а они норовят тебе на шею сесть, да еще погоняют! Вот дела-то! Мать честная! Или я не Мануэл Перейра, родившийся и крещенный в Арруда-дос-Виньос?!»

Мануэл Кукурузный Початок пытался удержать в памяти эти неоспоримые доводы, но слова сами собой ускользали, как только они слетали с языка. Размахивая руками, конюх останавливался посреди улицы и осыпал воображаемых врагов бранью, не допуская никаких возражений с их стороны. Он торопился излить все, что накипело в душе, словно малейшее промедление могло парализовать его волю.