Изменить стиль страницы

— Так это было на самом деле? — не удержался Арсений.

— А ты думал, сказки — выдумка? — лукаво улыбнулась нянька. — Понял сказочку-то?

— И что ты, Арсений, все баб этих лепишь? — с участливым придыханием каждый раз спрашивал Зубкова член художественного совета. — Опять ничего не взяли на выставку. — Не-че-го же! Сам видишь: ни под один девиз не подходят твои работы. В таком крае живем, тут созидание, размах! А у тебя — ни темы, ни современника, — говорил, отводя глаза.

Зубков знал, что его работы не подходят, и нет нужды, словно оправдываясь, говорить об этом.

Однажды ему пришла шальная мысль: а что, если раздеть всех, кто с видом знатоков и судей решает судьбу той или иной работы художника? Снять с них модные телячьи пиджаки, джинсы, фирменные батники и вывести в таком виде на народ. Думайте-гадайте, люди, кто какой профессии, кому сколько лет, современники они или инопланетяне с летающей тарелочки? Наверное, все в голос сказали бы: это же просто люди! У одних — сонные глаза и висячие животы, у других — мужественный волосатый торс и крепкие спортивные ноги, но при этом пустой взгляд, у третьих…

Выставка за выставкой, заседание за заседанием, подгонка работ под сроки, борьба за место в выставочном зале, и снова участливое:

— А ты все баб лепишь?

…Похлопывание по плечу — штука тонкая. Похлопал — ободрил, похлопал — снизошел. Виктор Сбитнев, живописец, отчего-то взялся покровительствовать Арсению. После очередного заседания выставкома подошел, приобнял рукой и так, похлопывая, высказал нешуточное удивление тем, что Зубков скрывал, что его учителем был сам Иван Тимофеевич Прибыльский. Напоследок, легонько толкнувшись ладошкой в спину Арсения, заговорщицки подмигнул:

— Ничего, старик, ты еще ошарашишь всех, я в тебя верю!

Арсений промолчал, зная, что никого не собирается ошарашивать. Он уважал умение Сбитнева сближаться с людьми, к чему не был способен сам. Виктор Сбитнев умел на газетных разворотах найти нужную ему информацию, был в курсе всех событий, происходивших в Союзе художников, мог на сто процентов предсказать состав делегации для выезда за пределы Отечества. Все в Фонде знали, что Сбитнев имеет плотный круг «нужняка», через который можно достать все — от билета в кино до импортного гарнитура.

Все это было так далеко от Арсения, от его мастерской в подвале, что он и сам нешуточно удивился: с чего это вдруг Сбитнев, едва здоровавшийся с ним прежде, проявил к нему внимание? В таком недоумении он и ушел в свой подвал. С какой стати должен он докладывать Сбитневу, что его учителем был Прибыльский?

Не прошло и часа, как Сбитнев ворвался к нему в подвал.

— Старик, смотри сюда! — Виктор рывком достал из «дипломата» журнал. — Вот тут про твоего Прибыльского и его учеников. Тут, старичок, твоя дипломная работа. Он и о тебе целый абзац сказал. Ведь помнит тебя Прибыльский, хотя ты не из последнего его выпуска. Ну, ты даешь! Такие связи, а ты киснешь тут. Да этот Прибыльский из загранки не вылазит…

— Его работы стоят того, — спокойно ответил Арсений.

Не проходило после этого дня, чтобы Сбитнев не заглянул к Арсению в подвал, порой за руку вытаскивая его к себе в мастерскую, где сидели какие-то люди, «могущие так много, что страшно подумать». Арсений посмеивался, не умея понять, чем помогут Сбитневу эти «могущие» люди, и однажды спросил: чем? Сбитнев серьезно ответил:

— Это — общественное мнение. Они решают, какие пьесы пойдут в драмтеатре, они утверждают списки художников на областные и зональные выставки. Помнишь, зарубили персональную выставку Сашки Уватова? Они! Ты думаешь, им там и вправду увиделась некая безысходность? Дудки! Санька написал письмо в Москву, когда снесли дом купца Терятьева — вместе с охранной доской. Вот это они ему не простили. Он бы, дурачок, пришел ко мне, посоветовался, я бы ему встречу организовал. Это же милые, интеллигентные люди. А он — жалобу!

Арсений знал — никогда Сашка Уватов не придет к Сбитневу. И не первый это случай, когда снесли дом — памятник деревянного зодчества. В подвале у Арсения в бессилии неистовствовал Уватов:

— Знаешь, Арсен, меня секретарша к мэру неделю не пускала. Я его дождался у подъезда, когда он пошел собаку выгуливать, и сказал: «Вы — варвар!» А он рассеянно посмотрел на меня и пошел. Я ему крикнул вслед: «Я вашей дочке расскажу, что вы сносите памятники и уничтожаете память!» А его бульдог на меня оскалился! И ведь у такого отца конечно же дочь — варварка. И я пошел, впервые ясно поняв, что существуют  о н и  и  м ы.

И вот эти  о н и  почему-то были оплотом и силой Сбитнева. Почему? И это им Сбитнев демонстрировал руки Арсения, говоря при этом, что в них «глина сама ищет форму», а когда все из его мастерской расходились, похлопывал Арсения и поучал:

— Ничего, старик, когда надо — это зачтется тебе в актив, надо засветиться, чтобы тебя знали.

Арсений изучал эту неведомую силу и удивлялся ее молчаливости, даже робости перед сыпавшим изречениями великих Сбитневым, незаметно, но настойчиво подкреплявшим сказанное демонстрацией своих работ. Да, в ранних его полотнах подкупала самобытность, свое видение мира — с промокшей деревней, рыхлыми от дождя крышами и смиренно бредущими лошадками, а то вдруг мир выламывался из рамы праздником солнца и цветов. Тяготение к портрету отняло у Сбитнева полифоничность, и человек на полотне плоско зависал в пространстве, не дрогнув ни ироничной улыбкой, ни болью, ни накопленной усталостью. Но гости его мастерской с восторгом узнавали на портрете знатного буровика или строителя, оживлялись и дружно признавались в этом узнавании, наперебой решая, что именно с этого портрета и должна открыться выставка «Земля и люди». Зубков молча смотрел на Виктора и не мог не заметить довольного румянца. Он жалел его и ничем не мог помочь. Самобытность Сбитнева загрунтовало время, бездумно отданное им вот этим людям, которые хотя и решили судьбу репертуара театра драмы, но в театр не ходили и о Микеланджело узнали, по признанию самого Сбитнева, от него же.

Арсений, оступаясь во второстепенные фразы и обобщения, как-то завел разговор с Виктором о том, что надо бы ему, Виктору, посидеть возле хорошего мастера-портретиста, уйти в тишину и самому дойти до какой-то истины. Боясь оскорбить товарища, он даже не употребил по отношению к Виктору слова «самоучка» и понял, что попал в самое уязвимое место, даже не дойдя до главного.

— Да, я не оканчивал академий, — громко засмеялся Сбитнев, — и не жалею об этом. Знаю, знаю — вы носитесь со своим академическим образованием. Но вас там засушивают, как травку для гербария. — Он достал из ящика стола кучу газет и журналов: — Вот пресса обо мне. Это что, всё дураки писали? Из меня бы вышибли самобытность, о которой тут все пишут, — я бы до смерти не избавился от благоговения перед авторитетами и тем, что было до нас. Вот ты, ты, старичок, чего ты добился, чему тебя научили в твоей академии? Странно — меня, самоучку, выставляют, а у тебя даже для баллов ничего не берут. Извини, это я не только о тебе, я так, фигурально выражаясь. Но жить-то надо се-год-ня, каждый день. Я же не виноват, что меня выбирают, а тебя — нет. Неужели вправду все вокруг такие дураки?

Арсений умел выслушивать всех, при этом сосредоточась на чем-нибудь своем. Ему хватало первой фразы, интонации, чтобы угадать все, что последует за этим. Он мог логически развить мысль другого, но — молча. Эта особенность буквально родилась вместе с ним. Почти до пятилетнего возраста он молча и сосредоточенно вбирал и изучал мир, не проронив ни слова. Он умел слушать шорохи за печью, мог часами слушать ручей или листву тополей над крышей чулана, где любил лежать летом, притворившись спящим. Однажды со старшими деревенскими мальчишками он убежал на станцию, и, наглядевшись на мчавшиеся поезда, они легли в канаву у железнодорожной насыпи. Паровоз, тяжело тащивший товарняк, оставил шлейф черного дыма, и кто-то из пацанов закричал: «Ребя! Смотри, смотри! Дракон летит!» Арсений вскочил, чтоб разглядеть, а его дернули за штанину: «Арся, ложись, а то змей всех сожрет! Видишь, как шеей крутит, паразит!» И он вжался в траву, зорко следя сквозь растопыренные пальцы на лохматое чудище, стремительно растекавшееся по небу. «Небо победило, победило!» — кричали пацаны. Арсик же думал: и куда улетел дракон?