Изменить стиль страницы

Возвращаясь в Тюмень, я, отчужденная от полных сумок дачников, несла другой груз, и долго не уходила тишина, в которой хрупкой веточкой раскачивалось Слово, слова…

А потом наступила зима. И я радовалась письмам из Бахметки.

«Здравствуй, лапонька моя. Живу, каждому дню радуюсь, а день велит жить. А восьмого марта мне был праздник. Утром в семь часов коровушка принесла сына, от и ходила целый день — поила, доила, чистила. Очень хорош мне был праздник, приедешь, все расскажу. Мне лично ничего не покупай, меня без Петеньки ничего не радует, я даже забываю, в чем иду, как одета, все мне стало безразлично. Живу, как по пустому полюшку хожу — все немило, пусто, ничего не надо и ничем ты меня не обрадуешь. А у торговок-плутовок семена никакие не бери, они невсхожи, эти люди окорыстились и обморозили сердце, для них нет ни природы-матушки, ни чуда в ней. Когда с годами теряешь то одно, то другое, то и пустяки радуют сердце и ко всему начинаешь божески относиться, даже и плохое в прошлом не такое уж плохое. А уж что до человека, которого не вернешь, так тут и по всем пенькам пройдешь, на которых он сиживал. Вот хоть взять моего Петеньку. Скажу ему: «Пошли по грибы». А он отмахнется — какой-де грибник. Хоть сзади тащится за мной малым шагом, а все живой человек сзади. И барсучков приметит, и пенек облюбует: «Смотри, женка, какой пенек теплый!» А он вправду — теплый, а в трещинках-то всякие букашки ползают. Чудо природы!»

По весне одарила меня тетя Шура семенами всякими. А я стояла над грядкой озимого чеснока, давшего дружные всходы и лихо тянувшегося зелеными пиками к солнцу, и, вот странно, ростки эти в сердце словно тянулись, такое ли расслабление наступило! Подошла тетя Шура, я и говорю: «Все понимаю, а вот все же удивительно — под снегом и не замерзли».

— А как же! Чудо природы!

И уж весь день видела я ее то несущую на плече ведро картошки — пошла к старикам давать новый сорт, что развела, привезя несколько клубеньков откуда-то из-под Воронежа, то маслица своего — старик у кого-то желудком мается, то морковки чьим-то внучатам…

Шла крупно, весело, как на сенокос тем летом. Аксинья, из дома напротив, сидела на лавке у палисадника в телогрейке, сидела твердо, словно выжидая той критической минуты, когда Ягиба Басама раздаст все полишки, и к ней придут дачники с большим «па-а-ажалуйстом», и она выгодно продаст картошку на семена. И Домна, моя соседка слева, рассадушку помидорную, взлелеянную на подоконнике, по гривеннику за корешок, благословит с приговорьем сладеньким в землю.

— Продавали бы хоть за цену малую ту же картошку, тетя Шура, — жалея ее осенние труды, говорила я.

— Это земля дала. Она слышит, кто как по ней ходит, и каждому даст по заслугам. И то еще важно, чтоб потом она тебя приняла и не обвалилась весной. Это ведь страшно — придет Варя, а на мне — яма… Об этом как не помнить? Вот ты мне привет из Ленинграда привезла от Пушкина, я и радехонька. Ведь сам Александр Сергеевич привет передал. Да мне и помирать-то теперь не страшно, раз он про меня знает! — Она громко, молодо засмеялась. — А насчет Домны и Аксиньи… Такой ихний уклад. Знаешь, как я думаю? На деревне много девок — всяки-разны имена. Есть старушки-обирушки, есть Ягиба Басама!

ГРАТИС![1]

Всякий раз, отправляясь на встречи с избирателями, председатель облисполкома Манохин брал с собой концертную бригаду. В поездку отбирались лучшие артисты филармонии и театра оперетты. Сами артисты считали такие «шефари» — шефские концерты под опекой Манохина — престижными и весьма полезными, надо было «засветиться», а где лучше напомнить о себе, как не в такой поездке. Отлетали думы о плане, норме, неуютной гостинице, что сопровождает жизнь на гастролях. При Манохине пели хоть и бесплатно, но с полной выкладкой, помня о низких ставках, тесных квартирах и скаредности руководства на присвоение званий. Боль была незаемной, пение прочувствованным, выход на Первого — конкретным.

Баянист Витя Цыганков уже много лет был в таких бригадах ответственным за аккомпанемент — равных ему в филармонии не было. Манохин по-отечески любил Цыганкова и, как все, звал его просто Витей. Выказывая знаки особого расположения к баянисту, подходил перед концертом и, с усилием закидывая на свои плечи лямки шестнадцатикилограммового выборного баяна, восхищенно покачивал головой: «А ведь надо не только его держать, а еще и играть». Оглядывал артистов, как бы приглашая к своему восхищению. Все улыбались в ответ, Цыганков — всех шире, проникаясь к Манохину за понимание.

Когда Манохин спускался в зал, еще долго, между номерами, каждое его слово обсуждалось, на него накручивались предположения, догадки, у всех поднималось настроение, и каждый ждал для себя чего-то радостного в будущем. Как дети, возбужденно шептали друг другу: «Манохин Цыганкова предупредил, чтоб после концерта все оставались! За нами придут!» И хотя расходиться им было некуда — автобус стоял за углом, предупреждение Манохина нежило в каждом детский восторг такой вот заботливостью Первого.

И о них не забывали, организованно везли к обильному столу, где хлопотали районное начальство да деятели от культуры. После трапезы Манохин вставал первым, спешно доставал портмоне и говорил: «Платим все, кроме артистов!» — оставлял деньги и покидал застолье. Артисты всегда при этом смотрели вслед Манохину повлажневшими глазами, а после долго еще шептались: «Хоть этот нас понимает, ценит».

Очередная шефская поездка подходила к концу. Прощальный ужин был организован на славу. Потом Манохин опять первым достал деньги и предложил заплатить всем, кроме артистов. «Конечно! Конечно!» — засуетились вокруг. И все бы ничего, если бы сидевший рядом с Витей Цыганковым тщедушный заведующий местным отделом культуры снисходительно не похлопал его, Витю Цыганкова, по плечу. Цыганков вдруг почувствовал дичайшее унижение, завладел привычной ситуацией настолько остро, что возненавидел свой единственный пятак в кармане, оставленный, чтоб добраться домой от филармонии. Увидев гордо улыбающуюся певицу, польщенную вниманием и заботой Первого и на правах примадонны тут же милым ребячьим жестом опрокинувшую к себе в сумочку конфеты из вазы, Цыганков ужаснулся их общей несвободе, какой-то ущербности. Он тоскливо осознал невозможность встать и оплатить весь этот стол, вдобавок потребовав принести десяток превосходных отбивных, которыми их потчевали, для солиста, недавнего выпускника консерватории, чтобы завтра у него на репетиции не урчало в желудке и голосу было на что опереться, ибо только непосвященные не знают, что солистам необходимо каждый день есть мясо. Ему сразу пришелся по душе этот парень с редким ныне у молодых бельканто. Восьмирублевая филармоническая ставка загоняла певца в бригады шабашников, о чем он доверительно делился только с Витей Цыганковым, подкармливавшим его из своих двух шестидесяти командировочных на гастролях, лишь бы певец взял на концерте верхнее «до»…

В тот вечер у Цыганкова как-то свело душу и он все время ощущал этот стянувшийся узел. Так и уехал на гастроли по деревням, раздражаясь суетой администратора, выгадывающей выгодные, «кассовые» деревни. Но таких теперь было мало, и администратор в ужасе закатывала глаза: «Директор филармонии меня повесит! Мы ничего не привезем!» Деревни вышелушило, на концерты приходили все, но нужные сто тридцать рублей сборов никак не набирались.

В деревеньку Одину приехали поздно — специально, чтобы после кино по телевизору. Возле клуба мялись старухи и ребятишки.

— Приехали! Приехали! — понеслись вдоль улиц с провалами вместо домов ребятишки.

Через десять минут вся Одина была у клуба.

— Господи! Да что мы тут возьмем-то?! — с досадой воскликнула администратор. — Зовите всех! — обратилась она к ребятне.

— Так все и пришли, нет боле никого. Все наличие тут, хоть по конторскому списку проверяй! — скорбно, но с напором ответила крутобокая баба в плюшевой жакетке.

вернуться

1

Gratis — бесплатно (лат.).