Изменить стиль страницы

В общежитии тихо, все на трассе. От этой тишины словно глохну, лоб тронул, а он сухим жаром ладошку прожег. Ну, думаю, хана, парень. Сам изумился, что перестал всю свою огромность чувствовать, тело каким-то маленьким, спекшимся комком кажется, и бросает его на этой утлой общежитской койке. И такая тоска к горлу подкатила, такая тоска! Так захотелось, чтобы пахло бельем, когда его Маша гладила. Знаете, внесешь с мороза белье, подсохнет оно, и вот гладят его, а оно свежесть вокруг расточает. Я с детства люблю такой запах. Мама у нас раньше всех вставала, и как я любил просыпаться в тот момент, когда она белье гладила. Въелось, что ли? Маша-то об этом знала: всегда утром этим занималась.

Но вот лежу как раскаленный камень в парилке. Один-одинешенек. Даже воды подать некому. Сколько времени я так «горел» — не знаю. Заходит уже совсем в потемках парень, с которым мы вместе приехали в Нижневартовск. Общий наш с Машей знакомый. «Э, — говорит, — земеля, пропадешь! Надо «скорую» вызывать». Я еще сопротивляюсь, мол, так пройдет, я же крепкий, никогда не хварывал. Кинул он руку на мой лобешник, посидел чуток и ушел. Долгонько не было. Уж «скорая» прибыла, укол сделали и велели собираться в больницу. Тут этот Вовка и зашел, земляк. Помогает одеваться и говорит: «Маше телеграмму срочную отбил». А я и значения его словам насчет телеграммы не придал. Только наскоро подумал, что не приедет Маша моя. Я же про себя, пакостника, все знаю, через это и не верю, что приедет. Маша-то вроде и моя жена, а на самом деле вроде я и отшатнулся от нее.

А потом память отказала. Провалился куда-то — и все. Пришел в себя, вижу: Маша обтирает мое тело чем-то холодным. В нос водкой шибануло. И лежу я перед ней в чем мама родила. Поотвык от жены-то, вжимаюсь в матрац. А Маша улыбается. «Здоро́во, — говорит, — Николай Алексеевич, орелик мой вольный!» — «З-здравствуй… Марийка. Как это ты тут оказалась?» — «Да вот уж оказалась. Вы́хожу тебя и уеду. Там как знаешь».

Молчу я. А чего говорить-то, в самом деле?

Сидела она подле меня, пока вставать не начал. Я думал, пневмония бывает только у детишек, несерьезное какое-то слово, не одной «р», чтоб по-взрослому, а вот скрутило, как коровушка на льду шел первый раз по палате.

Машу ребята в общежитии пристроили. А я вдруг забоялся. Вот возьмет и улетит жена, не придет однажды ко мне с передачей! Врача замучил: выписывай! Не выписывает! Тоскую по жене — спасу нет! Как раньше, когда ухаживал за ней. Ведь ухаживал же, черт побери. Однажды, помню, летом на речку поехали в выходной. А там в затончике лилии водяные. Маша в восторге, мол, какие лилии красивые. Так я как был в костюме тренировочном, так и бухнулся в воду за лилиями этими. А потом куда-то все словно за ненужностью задвинул: чего ухаживать, если она все время рядом?

Обо всем я передумал на этой больничной койке. Ведь едва не потерял жену-то. А она прямо-таки расцвела за этот год. Сижу на койке и даже подвываю, вот до чего тошно на душе, вот до чего Машу увидеть хочется. Дедок сосед в палате тоже не спит — астма донимает. Все действие при нем разворачивалось. «Чего, — говорит, — маешься?» Я ему, как отцу, про все. «Я, — говорит, — гуляю на улице, мне надо. Так там в приемной стоят мои пимы и телогрейка висит. Надевай и дуй к жене. А то и вправду улетит. Еще того чище — кто глаз положит, она ведь у тебя как росой умытая».

Ну бежал я, как тот сохатый, что осенью на бой в дебри ломится. Не поверите — всю ночь сидел рядом с женой, рука в руке. Вот сидели и молчали. А чего говорить, когда и так все понятно, слова главные давно сказаны, а душа и через молчание очищается?

Пять лет мы жили в вагончике. Сына да еще одну дочку внес в этот вагончик. Приходишь со смены — пеленки висят, ползунки, вагон гремит от топота и криков. Хо-ро-шо! Обхватит тебя за ногу дочка, за другую — сынок, мордашки поднимут, и от уха до уха улыбка. Утром просыпаешься — жена пеленки гладит. Ты — за водой на колонку. Бодрячок! Что в вагончике, что в квартире — одинаково пахнет разогретым утюгом и глаженым бельем. Дух домашний, понимаете? Сейчас-то у нас квартира трехкомнатная улучшенной планировки. Ребята все учатся. Марийка хоть и не работает пока — младшему года нет, но она все нашей бригаде помогает. Едем на дальнюю точку — кастрюлю пирогов напечет. И я спокоен — дома все в порядке.

Вот мне немало наград вручили за эти годы. Недавно — медаль «За освоение недр Западной Сибири». Пришел с собрания и Марийке ее на грудь прикрепил. «Твоя, — говорю, — награда-то, половинка ты моя самая главная…»

САМЫЙ-САМЫЙ!

— На свадьбе мне одна пожилая женщина и говорит: «Держи над его головой башмак, а делай вид, что держишь корону!»

Я в нем просто души не чаяла. Какой башмак, какая корона?! Наверное, та женщина всю жизнь и маялась так: легко ли из башмака корону изобразить? Муж при ней какой-то скукоженный был. Она, помню, вышла ненадолго, так он тут же танцевать бросился с молоденькой. Не знаю, может, кому и нравится держать башмак, а по мне — лучше всю жизнь мужа за руку держать. Из его руки уверенность в тебя переливается, защищенной себя чувствуешь.

Третий у нас уж родился. Лежу в роддоме, женщины про мужей чего только не говорят, а мне своего жалко: как он там с двумя один управляется? У нас, как у всех северян, ни родни в городе, ни коровы. И работа ему, и готовка, и стирка. Мне-то привычно, а он, бедный, один-одинешенек.

Уверовала, что мой дом — моя крепость. Как надену утром халатик, так весь день в нем и хожу. Платье новое сшить некогда, а уж про парикмахерскую и не вспоминаю. Накопилось отрезов… муж надарил. А я все с детьми, все на себя беру. Подружка придет, посмотрит, покачает головой: «Э-эх, ну хоть притворись больной, что ли. Нельзя же так. Пусть хоть он за тобой поухаживает». Смешно мне — куда мой муж денется? От меня, от троих ребятишек? Ушел на работу, пришел. Свой, при мне.

Только приходит однажды подружка и с порога: «Твой-то любовь крутит с инженершей из ПТО». Я отмахнулась: мол, брось ты, он у меня самый верный, самый преданный.

Ушла она, я остановилась перед трюмо и гляжу: халатик на животе вздернулся, тапочки стоптаны, на голове волосы кучечками нерасчесанными.

И вдруг подумала: а за что тебя, Ниночка, любить такую? Он же на работе среди прибранных женщин, а домой приходит — ты вот всегда такая.

А через несколько дней муж вообще домой не пришел. Ушел на работу — и все.

Зато приходит подружка и донимает: «Достукалась? Я тебе что говорила?»

Ну, говорила. Так мне-то от этого не легче.

«Пошли», — говорит. «Куда?» — «Так я тебе покажу, с кем он».

Я словно отупела, молча оделась и иду рядом. И думаю только: в чьи руки угодил мой самый-самый лучший муж? И никакого зла на него у меня нет. Жалко, и все. Ведь не может мой муж с плохой женщиной быть, не такой он человек. Только не может через детей не мучиться, потому мне его и жалко.

Подходим к тресту. Рабочий день закончился. Выходят люди.

«Вон, смотри. Эта фифа и есть».

Не фифа, нет. Идет приятная такая женщина, симпатичная очень.

«Чего стоишь, дура?! Иди и врежь ей, чтоб знала, как от семьи уводить».

А я стою и глаз оторвать не могу. Не женщина — гитара! Все у нее ладненько. Да если бы я была моим Петенькой, так и я бы за такой-то пошла!

«Ну давай, Нинка, догоним. Дай ты ей, поганке, чтоб люди видели!»

Подруга ускорила шаг, а я остановилась как вкопанная.

Вот подойду я к ней, расхристанная, бабища запечная…

Повернулась и пошла домой.

«Так тебе, дуре, и надо, — догнала меня подруга, — за волосы бы к земле притянула, так быстренько бы вся ее любовь прошла!»

Всю ночь шила платье. Утром побежала в парикмахерскую. А парикмахерша и говорит: «Себя надо любить, понимаете?» Кажется, я что-то начинала понимать.

Она мне такую башню на голове из моих волос соорудила! И волосы похвалила: мол, редко теперь такие густые встречаются.