Изменить стиль страницы

Уже сбежались из песочницы остальные малыши и, подставляя свои формочки для песка, ловили струю воды, которую Дарья Фетисовна вливала в трещинки под кленом, они носили в крохотных посудах своих влагу под черемуху и восторженно кричали:

— Ух ты, как пьют! Вот это ртище так ртище!

Они тормошили матерей, требуя лейки, ведь Дарья Фетисовна сказала: «Леечки бы вам!» Матери и не думали идти за этими лейками, заставляя ребятишек лезть обратно в песочницу.

Это уже была неуправляемая орущая толпа детей, главным доводом которой было: «Деревца пить просят!»

Кончилось тем, что ребятишек растащили по квартирам, недовольно оглядываясь на Дарью Фетисовну. Она закончила поливку и только тут спохватилась: ведер сорок вытаскала, а спине-то хоть бы хны! Молодо топнула ногой — нигде ничего не отдалось! Она поднялась к себе на второй этаж, впервые с аппетитом поела, и тут ее вспугнул телефонный звонок.

— Маманя! — услышала она голос сына-отпускника. — У нас все хорошо. Как ты там?

— Деревья-то, сынок, восстановились, я их оживила!

— Какие деревья? — не понял сын. — Из автомагазина, из министерства не звонили?

Она ответила, что никто не звонил. И сын пропал, запикало часто. Дарья Фетисовна долго дула в трубку, но голос сына больше не возникал. А ей хотелось поговорить, напомнить, чтоб Илону на песке держали босиком. В который уж раз обрадовавшись накоротке, что, слава богу, не назвали Иолантой внучку, а то бы ей ни за что не выговорить, а как настаивала невестка! Ладно, что начальство отговорило, что-то нехорошее там в имени оказалось. Чего уж хорошего — ио-о какое-то.

До пота напившись чаю, Дарья Фетисовна прилегла на диван в горнице, которую сын называл гостиной. Ей показалось, что волны на картине напротив дивана зашумели, поднялись еще выше и вдруг осели. Но проверить, на место ли они осели, Дарья Фетисовна не успела: ее сморил сон…

В пятницу вечером все машины под окном зафырчали почти одновременно. Она поняла: уезжают на дачи. Небо было лысым, долгожданные и обещанные грозовые облака не появлялись, земля под деревьями снова оскалилась трещинами, цветы выгорели.

Дарья Фетисовна вышла на балкон и опростала первое ведро.

— Вас не топит, случайно? — быстро поднял голову от капота машины мужчина.

Мальчишка, переминавшийся рядом с ним, ответил вместо Дарьи Фетисовны:

— Это деревья пить просят! — Он выхватил из багажника пластмассовое ведерко и побежал обратно, в свой подъезд.

Дарья Фетисовна, с чувством глядя вслед мальчишке, опрокинула на акацию ведро воды и неожиданно себе под нос запела: «Сама садик я садила, сама буду поливать…»

ПОСЫЛКА ОТ НОРЫ

Уже много лет Владимир Коровин жил на самом берегу Каспийского моря — из окна видно. Знакомые удивлялись: все в отпуск стремятся сюда, а ты каждый год в свою уральскую Ревду. Разве там есть такое море? Моря в Ревде не было, но зато там Угольная гора, где в бараке прошло детство.

Теща все спрашивала: «Чего ты, зятек, на Угольную ходишь? Там и народ-то теперь не живет, а ямы от бараков бурьяном поросли!»

На Угольной жили воспоминания. Теща уж день с ночью путала, разве ей скажешь, что воспоминания могут жить?

Друзья, посолидневшие, посмеивались над ним, чудаком считали. Коровин недоумевал: неужто можно забыть детство? Как мог, как умел, старался удержать связи с разлетевшимися по всей стране пацанами с Угольной. Писал, напоминал, приглашал собраться в Ревде. Приглашал и к себе в Шевченко. Обещали, потом надолго терялись, он их снова находил. То письмом, то открыткой, а мог и сам приехать на несколько часов, будь то Ленинград или Минск, а уж потом — в Ревду.

В клубе на Угольной, как и в детстве, он находил картину «Возмутители» — это забастовщики с завода Демидовых. Такое же название носит и улица под горой. Перед картиной он забывался, словно не существовало десятилетий, которые картина тут висела. У него даже начинал ныть палец на ноге, будто он только что напоролся на железяку, и сейчас сиреной взовьется голос матери, и все пацаны из барака сбегутся смотреть на Вовкину рану.

«Возмутители» были первой картиной, увиденной Вовкой Коровиным. Она так поразила его, что он не мог уснуть и, выскользнув из постели, шмыгнул в кухню, чтобы не тревожить спящих. Карандаш послушно шел за его воображением. И это тоже была первая картина Вовки Коровина.

На Угольной быстро привыкли, что Коровин — парень на отличку: что хочешь нарисует, о чем хочешь стихи сочинит.

Рядом, тут же в бараке, жили эвакуированные из Ленинграда. Разный народ. Кто-то научил Коровина игре на гитаре, и он всю жизнь играл выученный в детстве полонез Огинского. И это тоже была его связь с Угольной горой, а еще с детишками ленинградцев, с которыми по вечерам пекли печенки. Он был предан всему, что сохранила память, доверял первозданному чувству общности со всеми, кого приняла Угольная гора и кого проводила в другую, более благополучную и сытую жизнь. Он горевал, узнав о смерти того, с кем бегал купаться на пруд.

Старухи, матери его друзей, встречали Коровина со слезами. Их трогала заботливость его и терпение к их бестолковости. Они одаривали Коровина какой-нибудь подробностью-воспоминанием, о которой он и вовсе не знал. Ну, например, что вот плюнул он на огонь, а к ночи на губе у него вогник вздулся, болячка, которую надо заговаривать. Он удивлялся неподдельно. И тут уж такие детали вылазили на свет божий, что Коровин явственно начинал чувствовать место, где выскочил этот вогник. Старухи доставали из альбомов его рисунки, которые Коровин дарил всем к праздникам, и он смущался, растроганный бережностью, с какой хранились его наивные рисунки на простых тетрадных листах.

Старый цыган дядя Саня Орлов доставал свой альбом. И Коровин не переставал удивляться непреходящей свежести восприятия жизни семидесятилетним дядей Саней. Просил достать тот давнишний рисунок, который помнил с детства, и надолго погружался в воспоминания, склонившись над ним. На рисунке был табор. Во всей пестроте и великолепии. Кони и люди, костер и палатки. Там было все, о чем тосковал дядя Саня, основательно вживив себя и семью в Ревду. На Угольной горе Коровин сердечно прикипел к их сыну Витьке, по праву старшего взял его под защиту. Дневал и ночевал у Орловых и вскоре совершенно свободно говорил по-цыгански, чем привязал к себе тетю Клаву. Среди рисунков дяди Сани есть еще один — он, дядя Саня, худой и маленький, стоит, поддерживаемый под руки с двух сторон. Коровин помнил, почему дядя Саня такой беспомощный был: свой военный паек он отдавал семье, а его с работы приводили под руки. А потом, спустя годы, он нарисовал льва с человеческими глазами, похожего на дядю Саню, и все очень смеялись. Дядя Саня был совершенно неграмотен, но через его наивные рисунки мир для мальчишек приоткрывался и одаривал фантазией.

На последних рисунках дядя Саня рисовал себя грустным, потому что не было уже тети Клавы. И видимо тоскуя по ней, он возвращал ее, срисовывая их совместный портрет. Такие портреты встречались в дяди Санином альбоме все чаще и чаще. Когда случались радостные события, тетя Клава рядом с ним, на рисунке, улыбалась. И дядя Саня комментировал: «Это Витьке дали звание заслуженного артиста РСФСР. Это мать за него радуется», — и вздыхал.

Потом дяди Сани не стало. Остались сотни рисунков. И по ним вспоминали всё, что было в их жизни, дети и внуки, вся родня и он, Коровин. Он понял что-то важное для себя и с очищающей, но ненавязчивой горячностью ринулся в переписку. И, странное дело, чем старше становились его друзья, они с большей благодарностью и охотой откликались…

Но одно письмо он писал всю жизнь и так и не отправил. Он носил его в сердце как талисман, и оно не давало на зло ответить злом, возвышало над обыденным, было нравственной правдой, как библейская заповедь «Не убий!».

Он уже работал на заводе. Все свободное время рисовал. Это превратилось в такую страсть, что он не заметил, как переженились друзья. На его рисунках была вся Ревда, с ее прудом и живописной горой Волчихой.