Изменить стиль страницы

— Тебе, наверное, — вздохнул Арсений.

— Моему кошельку! Но я был бы хреновым хозяином, если бы не заботился о нем. Да что ты все драматизируешь, старичок? Все так живут. Это же система. А система всегда выше человека. Лучше быстрей вклиниться в нее, а то раздавит.

— Наверное, это так, — только и нашелся что сказать Арсений.

Сбитнев после той выставки оставил Зубкова, в Москву больше не звал и разговоров, даже в коридоре, не заводил. И Арсений старался со Сбитневым не встречаться. От этого как нельзя лучше спасала Арсения мастерская в подвале. Такие, как Сбитнев, по подвалам не жмутся. Мастерские у них светлые, просторные и сухие. Но Арсений не завидовал, радуясь своей подвальной тишине с неясными ночными шорохами на стеллажах.

3

Для прочих это была вовсе не мастерская, а забегаловка. После трудов праведных можно было спуститься к Зубкову выпить чаю, посплетничать о начальстве. Насколько были толстыми стены подвала, настолько же надежным был Зубков. Он мог и не проронить ни слова, слушая собравшихся попетушиться художников, а у всех складывалось впечатление, что он тоже как-то участвовал в разговорах, как-то попритушил пожар в их душах, и начальство можно было снова терпеть, полагаясь на то, что ему, начальству, по какому-то праву и кем-то поручено судить об искусстве, делая ставку то на одного, то на другого, как на скаковую лошадь.

На Зубкова ставки никто не делал. Он был вне конкуренции, и к нему шли, потому что он не высовывался и, как считали, звезд с неба не хватал. Сплетничая о Сбитневе, ненавидя его, Арсений видел, чувствовал: завидуют. Стойкой неприязни к Сбитневу не было ни у кого, кроме Уватова. И попеременно каждый отламывал себе от щедрот Сбитнева, так или иначе льстя ему, оказывая услуги. Услуги так себе, пустяковые — поддержка на собрании, на обсуждении работ. Или на выборах правления Союза художников. Даже старый состав правления рекомендовал оставить Сбитнева. Шутка ли?! Именно Сбитнев помог «выбить» две квартиры. Официальные отношения с горсоветом никто не отметает, но много ли дождались от горсовета за отчетный период? А Сбитнев по своим каналам помог двум молодым живописцам. И два живописца вставали, горячо расписывали свои скитания по общежитиям и благодарили Сбитнева за помощь. Сбитнев в смущении разводил руками, опускал глаза и эффектно восклицал:

— Ну что вы, ребята! Так бы на моем месте поступил каждый. Это заслуга правления!

Все начинали шуметь, что правление ленивое, только о себе заботится, только себе дает высокие расценки за работы, правлению плевать на то, что нет материалов для работы, и надо занести в протокол для Москвы все, о чем тут говорится. О Сбитневе все на время забывали, и это его вовсе не беспокоило. Он сидел в укромном углу в кресле, принесенном им из своей мастерской, и, похоже, дремал.

Странно, думал Арсений, очень многие у него в подвале костерили Виктора, но на выборах правления именно Сбитнев набирал большее количество голосов. Он для чего-то нужен был всем. Не правление же, в самом деле, могло отвалить за одну ночь работы столько, что можно было безбедно жить и в простое, а гости Сбитнева — в больших чинах и со средствами. Эти полуимпотенты с благословения Сбитнева хорошо поставленными голосами просили запечатлеть на полотне ту порнографическую открытку, которая более других будоражила их выцветшую фантазию и могла бы украсить интимный уголок на загородной даче одним видом живописи. Один доктор наук от геологии два раза настойчиво пытался «разместить» заказ по собственному эскизу у Арсения. Он уверенным баритоном сообщал Арсению о своей любви к искусству, о том, что умеет ценить искусство, называя при этом ошеломляющую цену за ту «грацию», которая ему надобна в спальню. Посмеиваясь, он разглядывал работы Зубкова, потом, раздражаясь молчанием Арсения, нетерпеливо сказал:

— Вон сколько ты этих баб налепил! Что тебе стоит еще одну сделать — для меня?

Арсений молча помотал головой, еще не придя в себя от ужаса перед этим чудовищем, бесстыдно извлекшим из своего дипломата эскиз с безобразно скорчившейся женщиной. Ярость наваливалась изнутри, но Арсений с усилием улыбнулся и показал гостю рукой на дверь. И долго ненавидел себя за неумение брать людей за шиворот и выбрасывать, как ненужную вещь. И содрогался при мысли, что умение такое вдруг пришло бы к нему. Он противился этой разрушающей внешней силе, но она находила его и в подвале, он зачем-то нужен был ей, он и его милые создания, над которыми он трепетно и подолгу работал, — его женщины, небрежно обобщенные и подведенные под одно имя — бабы. Он никогда и никого не поправлял, жалея за неразвитое воображение и неумение любить женщину. Он молча нес свою тайну и спасался ею.

Собратья с верхних этажей никогда не спрашивали Зубкова о планах и задумках. Он существовал рядом, простой и понятный, о работах своих никогда не говорил, никто не считался с его временем. Если у других в период «творческого часа» мастерская была заперта изнутри и посягательством на вдохновение было непрошеное вторжение в разгар работы, то к нему просто вламывались, посидев и отмякнув в разговорах, уходили. Никто не видел его работающим.

Никому бы и в голову не пришло, что Зубков может сутками сидеть взаперти, довольствуясь супом из картошки и плавленого сырка, который варил тут же на плитке. Он не афишировал, как другие, то, над чем собирался работать, а стол, за которым собирались почаевничать художники, был выгорожен щитами так, что основная площадь подвала была только его, жила по его законам. Никто и не рвался проникнуть туда. У Зубкова можно было говорить в полный голос, не оглядываясь на дверь.

Зубкова как-то молча и единодушно приговорили к монументализму и не интересовались, что же он там, далеко от Фонда, воздвигает. Даже наверное знали, что деревня будет рада любому памятнику в центре, лишь бы кто-то согласился взять заказ. И Арсений никогда не отказывался, наглядевшись по деревням усеченных, изуродованных памятников вождю, нелепых бетонных солдат и прочих «изделий» летучих бригад халтурщиков.

Он убеждал прижимистых председателей колхозов и директоров совхозов ехать на Урал, не жаться со средствами и любыми путями доставать гранит, мрамор. Видя, что мнутся, спрашивают, в какую копеечку вылетит затея, мол, материал достать не штука, а вот работа небось стоит выше возможности деревенской кассы, уводил заказчиков к себе в подвал, подальше от бухгалтерии Фонда, и напрямую предлагал оформить заказ и оплату за него, как железобетонное изделие или гипс. Мужики не верили, предполагая подвох, Арсений улыбался и говорил, что никто не ездит по селам и не принимает работу. Не хочет он, Арсений, чтоб мимо его скульптур в деревне пробегали мимо, иначе для чего затевать сооружение в центре села? Да чем же деревня провинилась, чтоб терпеть облупившиеся памятники? Мужики согласно кивали головой, а потом недоверчиво переспрашивали: «Так не сдерешь?» Зубков терялся, замолкал. Один из таких заказчиков, пожилой, с рваным пулей ухом, тоже спросил, не заломит ли Зубков за работу по граниту задним числом, аж через суд? И, видя растерянность Арсения, сказал:

— Ты, парень, не обижайся. С нас все, кому не лень, соки жмут. Зерна лишку не могу в сусеке иметь — отдай за того, кто план не выполнил. Кормов заложил два плана — отдай лентяю-соседу. Все на меня права имеют. Госбанк контролирует, куда я миллионные прибыли деваю. Вроде у меня в деревне не народ, которому видней, куда чего надо, а списочный состав. Разве я не вижу, что тут, в городе, в главки да в институты народ поднимается по мраморным да гранитным ступенькам? А я про памятник героям-землякам из гранита три ночи должен думать. Разве я не понимаю, что колхозники оценят? Они ведь скажут: и у нас как в городе!

И Арсений тогда на несколько месяцев пропал. Старушки, узнав, что в деревне, по словам председателя, будет место «памяти и скорби» по их погибшим на войне мужьям, приходили к Арсению и приносили фотографии своих молодых мужей — каждой хотелось, чтобы гранитный солдат походил на него, любимого, незабываемого. И когда встал он в длинной шинели, каждая из них подходила к Арсению и шептала: «На мово похож. Спасибо, сынок». И сами принесли из лесу березки, оставили деревне на память вдовий сад. Председатель, пламенея порванным пулей ухом, сказал речь. Не было в той речи ничего особенного, о жизни говорил председатель. Не о погибших.