Изменить стиль страницы

Директор завода все общее говорил-говорил, потом вдруг ее фамилию назвал. Елена даже вздрогнула и оглянулась — нет ли рядом другой Елены Сафроновой. Оглянулась и о взгляд Григория Ивановича как обожглась. А он уж наклонился к самому уху и шепчет:

— Кофточка тебе очень идет! Совсем девчонка!

Она отстранилась от него, вроде слушает директора, а ухо, в которое он шептал, словно огнем взялось. И голова кру́гом, кру́гом! Вот так рядом, близко мужчина! Сколько ж это времени прошло, как собрание началось? Должно быть, много. До чего же от руки Григория Ивановича жарко! Ей бы встать и уйти, а что-то не отпускает, держит ее на месте, кто-то невидимый перекачивает в нее из Григория Ивановича силу, тепло, наливается она этой силой, а Григорий Иванович будто понимает это, взял ее руку и вложил в свою. Все, наверное, видят и не на сцену смотрят, а на них. И отнять руку тоже нет воли.

Потом Григорий Иванович говорил про апельсины, которых у него целый ящик. Говорил, что для нее с ребятишками купил. Елена соглашалась, что надо зайти. И шла послушно за ним.

В подъезде не было света. На каком-то этаже Елена споткнулась, Григорий Иванович спешно подхватил ее. Что-то странно знакомое метнулось ей навстречу вместе с этими руками, будто Василий это, когда ухаживал за ней, упредил ее оступ — она по узенькой дощечке переходила лужу, — подхватил и перенес… Она бездумно доверилась обману, привстав на цыпочки, взяла в ладони его щеки и прижалась лбом к колючему подбородку. Елене показалось, что ее стремительно покатили назад, вниз по лестнице, и она замерла в испуге, удивляясь этой стремительности, головокружительному вихрю, увлекающему ее в неведомую пустоту.

Она шла с закрытыми глазами, держась за его руку, медленно, сладко качаясь на том всплеске-воспоминании, и не хотелось прекращать это медленное продвижение.

За окном его квартиры из стороны в сторону моталась под колпаком лампочка. Редкие блики ее выхватывали из темноты то угол квартиры, то эстамп на стене. Хрупкая тишина населяла квартиру. Елена на носках, словно боясь разрушить эту тишину, прошла к окну, неслышно сдвинула шторы и шепотом попросила:

— Не зажигайте свет…

Он стоял в дверном проеме кухни, и блики от уличной лампочки странно раскачивали его фигуру из стороны в сторону, высвечивая то одно плечо, то другое, и на этом неясном очертании глаза Елены словно отдохнули, натешились, а душа вдруг успокоилась, притихла, и Елена почувствовала одну только знобкую усталость.

Она подошла к выключателю, протянула было к нему руку, потом раздумала. Подошла к выходу и, напитываясь недобрым чувством к себе, бросила через плечо:

— Прости, Григорий Иванович! Хоть недопито, а все нет жажды, — и вышла.

Она брела медленно, словно в сапогах не по размеру, словно вытаскивая себя по частям из молодости, возвращая себя в эту ночь, небыстро удивляясь себе, а уж у самого вагончика вдруг хлестнула ее злая мысль: «И у меня, выходит, могло получиться как у всех! — Она остановилась и яростно ударила себя по щекам руками. — Шалава бесстыдная! Тот, как кобель, сорвался и бегает по Сургуту, и я, выходит, не чище!»

Отгребла верхнюю корку просевшего ноздреватого снега из-под вагончика, набрала его полную пригоршню и умылась. Взгляд уперся в железный бок вагончика, и такая безысходная тоска скрутила сердце, до лихоты, до судороги в груди — как жить-то? Жить-то как в этом вагоне?

«Паразит ты, паразит! Неужто у тебя жилы не треснули лазить по чужим норам?»

Весна пришла в Сургут окончательно. Солнце растопило остатки снега у вагончика. Вагон за день так нагревался, что от крыши тянуло жаром. Началась подвижка льда на Оби. Елена с ребятами ходили на берег смотреть, как трескается лед.

На берегу было много народу, все радовались солнцу, прибывшему дню, подвижке льда. Ребятишки бегали вдоль берега, бросали на лед палки и следили, далеко ли их унесет.

Весна шалыми ветрами подхватывала веселые крики детей, смех взрослых и билась волнами хмельных запахов в виски, в самое сердце. Оно быстро толкнулось однажды, когда почудилось, будто на мысочке, вдающемся в Обь, стоит Василий. Струной натянулась. В этом мгновении все было правдой — и желание, чтобы подошел, и готовность идти с ним в ногу быстро, отбросив обрывки обид, с энергией взяться вместе с ним за все дела, какие будут, только бы семейно и дружно, как у Надежды со Степаном.

Но то был не Василий, и Елена опять с досадой оборвала свои мимолетные устремления простить и понять, как это делали все ее бабки и все бабы в их деревне. Всю силу слов матери своей припечатал весенний ветер к сердцу: «Баба мужика завсегда простит, потому что кому же он нужен не на время, а навсегда, как не бабе своей? А ты недотепа, должно. Не та, Ленка, баба, что взамуж вышла да первого родила. Нет. Тожно три года собаки пролают, три года люди пробают, три года лес прошумит — вот тогда баба в силу войдет».

Мать сказала тогда вроде в шутку вечером, перед отъездом Елены в Сургут, словно все знала наперед.

Да бог с ней, пусть кровь ярится! Пусть хоть еще три года сургутские собаки пролают, а не побежит она искать Василия!

— И что это за мужики такие пошли? — рассуждали как-то в обеденный перерыв женщины. — Носки ему подай, рубашечку выстирай и выглади, словом, ты будь как смолоду была, а он при тебе словно навечно раненный солдат. Первый с лаской не потянется, не-е-ет, забаюканный, а проснуться и мужиком себя почувствовать — ах, какая усталость накопилась!

Много, однако ж, одиноких прибило к Сургуту. Только и сургутский замуж длился недолго. Помыкаются-помыкаются в вагончике и разбегутся — у кого прежняя жена объявится, кто сам к прежней вернется, помытарившись. А поглядеть на все это со стороны — куча мала, и никому до нее дела нет. Молодежь еще как-то бьется, все же любовь друг возле друга держит, хоть и в вагончике, пять-шесть лет — можно малосемейку получить, а уж тем, кому за тридцать, — словно обсевки в поле. Ну кто вправду новую семью решил серьезно создавать, те балки строят. Где чего и берут! Ведь ни один стройтрест не выписывает материалы под этот «самстрой», а поди ж ты — строятся!

Разные женщины у них на заводе. Семейные своих ругают, ругают, а коснись дела — надо своему сказать, чтоб съездил и договорился. Семья! Чего в ней не бывает? Но ни у кого не встречала Елена такой озлобленности против мужчин и такой устремленности к ним, как у молодых разведенок.

Недолго была у нее в напарницах Катя, а часто вспоминала ее Елена. Отчего? Может, из-за того откровения?

— Лен, а чего ты от Григория Ивановича бегаешь, а? Да их, гадов, надо влюблять до остервенения, понимаешь? Мстить надо за себя! Ты этого Григория поводи за нос, пусть он тебя разоденет как куколку, а потом брось. Я себе слово дала, как только со своим развелась, что всех их — горбатых, кривых, косых — буду влюблять в себя и мучить, мучить, чтоб им так же было плохо, как мне, когда я своего Митьку ночами выжидала. Что я ему такого сделала, ведь года не прожили, а он уж и ребенка не захотел. Увидел, что трудно, испугался и совсем холостяком заделался. Выделит мне свой пай на еду — и все. Где они, настоящие мужики, где? Поэтому их надо влюблять и мучить, влюблять и мучить!

Так и уехала дальше, в Уренгой, и вправду взбаламутив заводских мужиков.

Елена даже обрадовалась, что она уехала: слушала ее Елена, и все виделось одно и то же — бежит ее Василий к  т о й, бежит, словно дурачок, а не понимает, как смешно на него со стороны смотреть. Может, т а  тоже кому мстит. И если между людьми одно мщение только и останется, то в какую же сироту казанскую превратится доброта?!

У нее дух заходился при воспоминании о «хождении за апельсинами» к Григорию Ивановичу. Не суда людского убоялась, нет, тайный этот грех обернулся бы ей такой казнью, что перед Василием ощутила бы себя былинкой, на которую не то чтобы плюнуть, а сапогом ступить не жалко. А ей надо силы, силы такие, чтобы жалость не плескалась в глазах сыновей — хоть теперь, хоть потом. Вон как стараются, особенно Толя, вперед материнского слова работу себе выискать.