Изменить стиль страницы

Он, конечно же, принимал участие в этих репетициях — вообще, и во всех лагерях, где ему довелось побывать, он чаще играл на сцене, чем стрелял, так что для волнений, казалось бы, оснований не было, и тем не менее он волновался больше всех в труппе, а когда после спектакля его вызвал комендант лагеря и предложил сыграть еще и полонез Шопена, ноги у него стали ватными, а горло стиснули безжалостные пальцы страха. Но на сцену уже выкатывали рояль, и его умоляющий взгляд, обращенный на коменданта, не возымел действия. Еще бы — он был гордостью корпуса, без него не обходилось ни одно торжество, никакие официальные визиты начальства, и вот теперь наступил момент, когда его можно показать самому Верховному командующему.

Он не помнил, как вышел на сцену — кажется, все-таки комендант легонько его подтолкнул, — как вытянулся по стойке «смирно», а потом двинулся к роялю, будто в первую атаку — главное, полонез он сыграл с подлинным блеском, а закончив играть, даже осмелился на мысль — все оценки он по привычке соотносил с годами учебы, — что, пожалуй, учительница пани Гавлюк за такое исполнение ругать бы его не стала.

Со сцены он убежал и, забившись в угол гардеробной, залился счастливыми слезами облегчения. Его там нашли и велели явиться к коменданту. Чувство облегчения и счастья сразу его покинуло. Значит, видимо, рано было радоваться, слишком уж он самонадеян: выступать перед Верховным командующим — это не то что играть перед товарищами и офицерами Корпуса. Может, надо было выйти к рампе и отдельно поклониться генералу, а может, надо было сыграть на «бис», поскольку аплодисменты так долго не смолкали?..

С минуту постояв перед дверью кабинета начальника кинотеатра, в котором проходил концерт, и переведя дыхание, он чуть слышно и несмело постучал. Ощущение одиночества, обычно обострявшееся в нем в моменты неудач, и теперь охватило его, хотя порой он думал, что сумел навсегда от него избавиться. Ведь армия — это не только служба, муштра, беспрекословное подчинение и почетнейшая из обязанностей, это еще и чувство локтя, дружба, братство. Но сейчас он чувствовал себя совершенно одиноким, лишенным всякой поддержки перед лицом суровой действительности. Душу его стиснула жгучая тоска по темной комнатке за лавкой бабушки, по ее голосу, неизменно туда доносившемуся, когда она беседовала с покупателями. «Доктор из Старого Сонча, — говорила она, — сделал из своей дочки Аду Сари, известную на весь мир, а мой папочка, темный, забитый, старый еврей, не понимал, что руки его дочери созданы для рояля. Играй, Еремчик! Играй! Ты не думай, что если ты не играешь, то бабушка не слышит». Где-то бабушка теперь и что делает, когда вся Польша оккупирована немцами, и судьба любого человека может оказаться перечеркнутой? В тяжелые минуты он всегда обращался мыслями к бабушке, неизменно сущей, сильной и вечной, — а вот сейчас впервые рядом ее не ощутил.

Потом он часто думал, что, может быть, именно в ту минуту она умирала, вверяя его судьбу в другие руки, ибо, когда он наконец постучал, а в ответ послышалось громкое «войдите!», это не был голос коменданта.

За колченогим, как, впрочем, вся мебель в лагерях, письменным столом сидел генерал, вокруг стояли офицеры. Не иначе, это генерал приказал позвать его, поскольку именно он сразу же спросил:

— Как тебя зовут?

— Иеремия Стшеменьский по вашему приказанию прибыл, — выдавил он из себя.

— Говори громче. И не волнуйся. Ты давно играешь на рояле?

— Одиннадцать лет, пан генерал.

— Одиннадцать лет? — Генерал чуть заметно улыбнулся. — Сколько же тебе было, когда ты начинал?

— Семь, разрешите доложить.

— Рано начал.

— Так точно, пан генерал. Моя бабушка…

— Ах, так это бабушка тебя учила?

— Никак нет.

— Да брось ты эти «так точно», «никак нет», я же с тобой неофициально разговариваю. Ну так что же бабушка?

— У бабушки была лавка. Колониальные товары. Но в молодости она очень хотела играть. А ее отец…

— Стшеменьский, — прервал его комендант, — у генерала очень мало времени…

— Нет, нет, пусть рассказывает! — возразил генерал. По его усталому лицу снова промелькнула улыбка. — Это очень интересно.

— Отец… ну, бабушкин отец… это был его магазин, так вот, он хотел, чтобы бабушка торговала… не знаю, понятно ли я говорю?..

— Все абсолютно понятно, продолжай.

— Он хотел, чтобы бабушка торговала в магазине, и не послал ее учиться играть на фортепьяно, а поставил за прилавок. И когда я… когда бабушке показалось, что у меня хороший слух, она купила фортепьяно и поставила его в комнате за магазином, чтобы всегда слышать, как я играю.

— Где это было? Где был ваш магазин?

— В Залещиках.

— В Залещиках?

— Да. Мне даже казалось, что я видел вас там в машине.

— Нет, я переходил границу в Кутах.

— Теперь-то я знаю, что мне только показалось… А раньше я думал… я подал компот одному генералу, который сидел в машине с офицерами… а потом бежал за машиной…

— Стшеменьский! — опять вмешался комендант.

Но его уже нельзя было остановить.

— …бежал за машиной, потому что один из офицеров… самый молодой, не успел попить… Вот я и бежал, чтобы дать ему компот, а машина ехала, ехала… и мы оказались на мосту, потом за мостом… машина с паном генералом и…

— Я переходил границу в Кутах. — повторил с улыбкой генерал.

— Извините… Но я все эти годы думал, что в машине тогда были вы и что я перешел границу, догоняя вашу машину…

— Не важно, догоняя кого ты перешел границу, — тихо сказал генерал. — Ведь и со мной убежало из Польши много мальчишек, которые теперь носят военную форму. И может, один из них тоже подавал мне хлеб или воду, прежде чем решился пойти за нами. Так было везде на дорогах, нас кормили и поили, так прощалась с нами Польша. — Генерал надолго умолк, а потом громче и совсем другим тоном спросил: — Ты знаешь, зачем я тебя вызвал?

— Никак нет… То есть… может, я… плохо сыграл полонез?..

— Ты хорошо его сыграл. Мне кажется, тебе надо продолжить учебу. Я только что говорил об этом с комендантом. При первой же возможности тебя отправят в Лондон.

— Но через несколько недель я заканчиваю школу…

— Вот и прекрасно. Поедешь сразу после производства в офицеры. Эта проклятая война когда-нибудь да кончится, и, хотя солдаты будут всегда нужны нашей стране, хотелось бы иметь в ней и музыкантов.

Он не поблагодарил, молча стоял по стойке «смирно», сжав губы, и это был единственный способ сдержать подступавшие к горлу рыдания. Да-да, видимо, так и было: бабушка умирала именно в эти минуты, а его судьбу — пусть и ненадолго — вверяла в другие руки…

Целый месяц потом он жил словно во сне, словно в рассказанной кем-то сказке или истории о беседе солдата с полковником, что-то похожее он, кажется, действительно читал…

Когда комендант вручал ему проездные документы, он сначала даже растерялся, и лишь потом его охватила робкая радость, несколько омраченная, правда, сожалением, что, уезжая отсюда, он оставляет навсегда что-то не самое худшее из своей короткой жизни.

Приспущенный в знак траура флаг на мачте Польского дома в Лондоне разбивал все вдребезги, во всяком случае, так он тогда думал, да и позже он никогда не смог толком понять, откуда взялась та сила, которая помогла ему — и всем пораженным в самое сердце своих надежд и чаяний — превозмочь горечь, отчаяние, страх и скорбь.

…Американские туристы стягиваются к автобусу. Асман старается держаться в стороне, к нему подходит поляк, прежде не искавший особенно его общества. Какое-то время они стоят рядом молча и смотрят на гребень Гибралтара, четко рисующийся на фоне моря.

— Тут погиб генерал Сикорский, — говорит Лукаш, и Асман испытывает к нему чувство признательности за то, что в словах этих не просто констатация факта, а нечто более значимое для поляка, оказавшегося в исторически памятном для его народа месте.

— Я знаю, — тихо отвечает он.

XIII

В Торремолиносе, в заказанных Асманом апартаментах, его ждет куча телеграмм от Сэма Блюинга. Но он не вскрывает их, все еще силясь удержать себя во времени настоящем и не допустить в него ни прошлого, ни будущего, а будущее — предстоящие концерты, о которых он старается не думать — ни об одном из них, и уж меньше всего о том дополнительном в Лондоне, который так нахально ему навязывает импресарио.