Изменить стиль страницы

Между моими старыми знакомыми эмигрантами, я встретил в Яссах двух неглупых людей, которые именно подходят под категорию кандидов. Один из них, товарищ этого самого Булевского, бросил университет, чтоб из любви к Украйне, сделаться католическим ксендзом! Покуда он читал пробные проповеди в костёле – грянуло повстанье. Сутану долой! Семинарист превратился в казака и, подтягивая, с прочими шляхтичами, гайдамацкие песни, бился с русскими. Я был с ним в Тульче – он рассказал мне свои похождения. Я ахнул.

Да, батюшка вы мой! Да ведь казатчина-то в том и состояла, что жида, ксендза и пса на одну осину! Ведь уж если вы хотите быть русским, как были предки ваши, то не стойте ж на стороне их врагов, не идите в ряды их!

Да нет, позвольте: я хотел действовать в духе примирения, я хотел шляхту склонить к уступкам. Вы совершенно правы – наш народ ненавидит ксёндзов, но я хотел показать.... и т. д., и т. д.

Во всех отдельных вопросах он был совершенно согласен, а чуть коснулось дело общего – так и уперся.

Другой экземпляр – офицер, музыкант. Он уже раз побывал в ссылке за какие-то заговоры, обжился с русскими, полюбил нас, обрусел и уже не в первой молодости воротился домой. Начинается движение; он ясно видит всю его безрассудность, несовременность; ему жалко, что кровь двух дорогих ему племен будет литься и, при всем том однако – отправляется в костёл играть на органе запрещенные песни. Теперь он тоже в бегах, проклинает повстание и глупость, говорит, что польское дело навеки потеряно, но что он пойдет при первом случае драться за Польшу.

И это не помешанные; это добрые и хорошие люди, готовые последнюю рубаху с плеч отдать ближнему, будь он хоть и размоскаль, как я. Во время болезни моей в Яссах – ухаживали за мною, заботились обо мне эти же соседи, жандармы-вешатели, польские офицеры, обозные, разные повстанцы. Жены их и близкие сердцу есть мне готовили. И это все совершенно бескорыстно, потому что от меня и корысти никакой быть не могло, разве папиросами можно поживиться. И все они знали, что я писал и писал не в их пользу. Они все спорили со мною до слез о святости своего дела (справы), некоторые из них даже читали в “Голосе” мое путешествие по Галичине и представили мне на него возражения, какие кто умел. Это ни что иное, как люди, которым другие или которые сами себе вдолбили в голову, что все русское подло, мерзко, бесчестно, что долг каждого честного человека, хоть бы он был даже и русский, бороться для освобождения Польши, единственной святыни рода человеческого, единственно чистого и честного государства. Эта догма так овладела целым их существованием, что они отрешиться от нее не могут, как мои Ясские друзья и приятели скопцы, с которыми я чаи распивал, не могут отделаться от мысли, что русский народ первый на свете; Петр Федорович был его императорское величество Батюшка-Искупитель, а Суворов, Милорадович, Горгоди, император Александр Павлович, великий князь Константин Павлович и т. д., и т. д. – все были скопцы. Это так, как многие неглупые люди боятся жуков, пауков, ящериц, мышей, потому что их в детстве еще запугали этими невинными тварями. Это так, наконец, как мы с вами не посмеем выйти на улицу без верхнего платья. У нас у всех есть свои непоколебимые принципы (засады, как отлично выражаются поляки), которые засели какими-нибудь судьбами к нам в мозг, и как ты ни рассуждай, как ни сознавай, что они критики не выдерживают, а все же с ними ничего не поделаешь. Только сильнейшие характеры могут совершать над собою ампутаций этих засад, смело отрекаться от прошлого, перерождаться духом и идти новою дорогою. Слабые личности тоже это делают, но засады их сидят в них так некрепко, что подвиги ренегатства совершаются в них без борьбы.

Года полтора, а может два назад, познакомился я в Галиции с одним эмигрантом. Это был низенький, худенький человек в очках – лет, может, двадцати восьми. Этот господин исповедался мне, что он все время восстания тихо и смирно сидел в своей канцелярии, где-то неподалеку границы. Отступает один отряд, теснимый русскими, но в отступлении старается увеличить свои ряды и набирает всех кого попало. В канцелярию является польский жандарм с предписанием от местного польского начальника чтоб все чиновники завтра же явились в отряд. “Крепко мне этого не хотелось – продолжал рассказчик – да что же прикажете делать? Отчизна зовет, нельзя было не идти – хоть и знал что толку не будет, что мы с вами не справимся. Досадно было; знал, что все теряю, да и солдат я плохой – а пошел, делать было нечего. Два, три дня походили мы по лесам, а тут ваших Бог знает сколько подвалило, о битве и думать было нечего – мы и махнули заграницу, в Австрию, а из Австрии в Молдавию. Вот с тех пор я и бедую здесь, и пробиваюсь чем могу”.

Охота бедовать! сказал я. – Ведь вы в сущности ничего не сделали. Если б вас даже и поймали на границе, вас бы сослали лет на пяток во внутренние губернии, а там вы были бы, как дома. Язык наш вы знаете отлично, пишите правильно, тайны буквы п и запятых вам известны – нашли бы там себе кусок хлеба...

В том-то и несчастье мое, что не поймали! вздохнул чиновник: – разумеется, в России лучше, чем здесь; все мы с русскими почти один народ – только в вере разнимся.

И прекрасно. Стало быть, просите помилованья – вам даже срок ссылки уменьшат.

Чиновник мой побледнел, вытянулся на стуле, как струна, и с негодованием уставился на меня глазами.

Я?

Вы; а то кто же?

Я?.. Чтоб я стал просить помилованья у царя? чтоб я стал унижаться? чтоб я изменил своему отечеству? чтоб изменил делу? Да вы понимаете ли, что вы мне говорите?

Очень хорошо понимаю. Я полагаю, что лучше добиться возвращения хоть лет через пять домой, чем лет пятнадцать-двадцать прошляться тут, без толку для себя и для края. Выслушайте терпеливо. Я вам ничего не намерен проповедовать, но сделайте же вы сами такой расчет. Вы поляк, вы хотите добра Польше, как бы вы ни понимали это добро. Вы готовы были лезть за Польшу на наши штыки – и отлично. Теперь время драки прошло – воротитесь домой, женитесь, сделайтесь хозяином, отцом, дайте Польше новое поколение таких людей, как вы, нынешнее; будет новая драка – идите, деритесь; не будет драки – пашите землю, увеличивайте благосостояние вашей родины. Ведь уж если вы ее любите серьезно, если ваша любовь не одна фраза – то надо ж и работать для нее без фраз, серьезно... и т. д., и т. д., на ту же тему.

Все это так-с, возражал чиновник: – только унижаться никто не станет, ни один порядочный человек.

А вот мы таким унижением перед татарами Землю Русскую собрали; унижением перед нашими московскими царями, которых вы так ненавидите, сковали эту землю в одно несокрушимо-крепкое государство.

Мы этим путем не можем идти; мы слишком благородны для того.

Ну, так пропадайте!

Не пропадем, не бойтесь!

Вот это человек с засадой. А что вы скажете про другого моего друга и приятеля, высокого, черноволосого, стройного, как сосна, Чаплицкого, человека с добродушнейшим лицом и с добрейшим характером, который изволил собственноручно пятнадцать человек повесить? Не думайте, чтоб это был простой, тупоумный злодей, разбойник – нет. Чаплицкому можно мешки золота отдать на сохранение, и он их не тронет; но приди к нему завтра карточка от жонда повесить меня, и как он ко мне лично ни привязан, но повесит, непременно повесит. Да что же Чаплицкий? – а вот этот низенький, широкоплечий блондин, мой сосед, который ко мне ходил бывало за политическими новостями, и этот прапорщик образцового полка, с которым я и ем и пью вместе, да все они вместе (разве за исключением Булёвского), задумались бы совершить такую операцию? Дружба дружбою, а служба службою.

Шли мы с Чаплицким степью; солнце жгло как только в этих краях жжет, а это был июньский полдень. Чаплицкий рассказывал мне страшную историю своих подвигов. Он кончил и задумался.