— Ну, я пошел…
— И Олегу Ильичу выкупи хлеб… — проговорила мама.
— Хорошо.
Я открыл двери комнаты, стараясь ногой не сбить коврик, скатанный трубой и закрывавший щель под дверями, быстро вышел в нашу первую, нежилую и темную, комнату, поспешно и плотно закрыл за собой двери, сберегая тепло… Странно, эта комната казалась мне теперь совсем чужой, не нашей. Или уж потому, что мы в ней давно не жили, или потому, что неделю назад в ней умерла мамина подруга Ксения Петровна. Она работала врачом в «Капле молока», жила там на третьем этаже, и, когда поликлиника сгорела, мы взяли Ксению Петровну к себе. Она умерла на третий день, а до этого уже никого не узнавала, кроме мамы.
Открыл двери в такую же темную, холодную и нежилую прихожую, на ощупь, — две ступеньки вниз, — спустился в нее. Налево была длинная кухня, ее надо было пройти, чтобы попасть в уборную. А еще дальше, на другой половине квартиры, были три комнаты Смородиных. Сейчас в них оставался только Олег Ильич. Его сыновья-близнецы, Владимир и Всеволод, ушли в армию вместе с моим отцом, а уже в начале сентября на них пришли похоронные. После этого Вероника Евграфовна заболела, ее положили в больницу, которую эвакуировали. А Олег Ильич остался — хотя все советовали ему уехать с больной женой, — только виновато говорил: «Не могу я расстаться со своими древностями, пока книгу не закончу». Олег Ильич — профессор древней истории, и сейчас он почти каждый день уходил пешком через весь город в Эрмитаж. Там он получал дополнительный паек и поэтому даже вечерами мог работать. Ощупью я пробрался через кухню, тихонько постучав в двери Смородиных. Олег Ильич уже строчил на своей пишущей машинке, как из пулемета, и не услышал моего стука. Тогда я вошел в комнату.
— Доброе утро, Олег Ильич.
— Доброе утро… А, Пашенька. Ты ведь в булочную?.. — и начал беспорядочно шарить руками по столу, заваленному бумагами, искал свою карточку; у него была рабочая, на нее полагалось целых двести пятьдесят граммов хлеба.
Рабочая карточка в декабре была зеленой, служащая — коричневой, а иждивенческая — серой. И я сразу увидел карточку Олега Ильича на маленьком столике рядом с пустой чашкой, показал ему.
— А?.. Да-да, спасибо! Ты чай пил? — спросил он, неловко вылезая из кресла.
Чая я не пил. Кусочек хлеба съел, а чая не пил. Я так и сказал:
— Нет…
И сразу же я почувствовал, что сейчас мне надо уйти, обязательно уйти, иначе будет похоже, что я выпрашиваю милостыню!.. Но я не мог сдвинуться с места, точно валенки мои приросли к полу, и знал, что не уйду, потому что все время втайне надеялся на это, да-да, надеялся!.. Стоял, стараясь сдерживаться, и жадно следил, как Олег Ильич берет из беспорядочной груды книг на столе высокий термос, потом так же томительно долго — все движения Олега Ильича были устало-медленными — он нашел чашку, стал наливать в нее чай из термоса; руки его чуть подрагивали. Вот чашка наконец-то была полной, и он протянул ее мне:
— Выпей чаю, чтобы натощак на мороз не идти.
— Спасибо… — хрипло от голодной жадности выговорилось у меня.
Я обеими руками взял у него горячую чашку, а он еще будто извинился:
— Чай, правда, с сахарином…
— Спасибо… — шепотом уже повторил я и вот здесь все-таки не удержался: не стал сразу пить чай, а откровенно и вопросительно посмотрел на Олега Ильича, даже сам почувствовал, что покраснел от стыда и смущения, но по-прежнему не мог справиться с собой.
— А?.. — Олег Ильич мигнул, вглядываясь в меня, и тоже смутился, забормотал поспешно: — Да-да… Сейчас-сейчас… — Открыл ящик письменного стола, в нем на газете лежали два ломтика хлеба, один из них он протянул мне: — Вот поешь, Пашенька, поешь.
И я тотчас оказался как во сне… Хотел поблагодарить Олега Ильича, но от голода у меня уже свело скулы и рот забило слюной. Я только кивнул, откусил хлеба, привычно медленно и тщательно стал жевать его, потом отхлебнул из чашки сладкого и горячего чаю, проглотил его вместе с хлебом. И пока ел хлеб, пил чай, все остальное было где-то далеко от меня… Я все отчетливее чувствовал, как мне делается теплее и увереннее, а потом уже и горячей бодростью наливается тело. Даже будто вспотел я от сытости… И когда протянул Олегу Ильичу пустую чашку, сказал бодро, благодарно и громко:
— Спасибо вам, Олег Ильич! — только после этого вспомнил, что он все это время смотрел, как я ем, и будто жалостливо улыбался.
Он взял от меня чашку, вздохнул и чуть улыбнулся:
— Вот и хорошо.
Я расстегнул тулуп, положил карточку Олега Ильича вместе с нашими во внутренний карман, снова застегнулся. И только теперь от бодрой сытости расслышал, как по-довоенному уютно тикают мраморные часы на столике. Булочные теперь открывались в шесть утра, а на часах было еще двадцать три минуты шестого, ходу мне до булочной — всего минут десять. Хоть и лучше прийти пораньше, потому что очередь может быть большой, но и уходить мне вот так сразу после этого угощения тоже нельзя, не по-человечески это будет… Я вздохнул, потоптался и сказал первое, что пришло в голову:
— Книга ваша пишется?..
Олег Ильич все ласково улыбался, глядя на меня, и стоял передо мной как-то по-особенному вежливо-терпеливо, как это получалось только у него.
— Я обязательно должен успеть ее написать, Паша.
Хоть и понимал я, что он может очень просто не успеть этого сделать, но чуть уж не сказал обычное: «Ничего-ничего, успеете». А вместо этого будто помимо себя произнес:
— А нельзя было материалы, которые вам нужны для книги, взять с собой, в эвакуацию?..
— Эх, если можно было бы!.. — уже устало вздохнул он.
3
На лестнице я вдруг увидел, что дверь квартиры Митрофановых открыта. Из нее не доносилось ни звука… По-настоящему надо бы зайти, посмотреть, как там Семен Иваныч, но в булочную опаздывать нельзя…
Самое плохое, что Семен Иваныч остался один: три его сына ушли в армию, а жена Марья Андреевна куда-то пропала. Она работала на «Большевике», и заводские видели, как она вышла со смены, а вот домой не пришла. После этого у Семена Иваныча помутился рассудок…
Вышел на темный двор, и сразу же морозная тяжесть будто обволокла меня, навалилась со всех сторон. Привычно сжался, в сумеречной темноте пошел по узкой тропинке, петлявшей между высокими сугробами, стараясь не соступить в глубокий снег, экономя каждое движение.
До войны вдоль двора тянулись двухэтажные сараи, для каждой квартиры — свое отделение с дверью. Сараи мы сломали на дрова еще осенью. Но главное, сгорела мамина детская поликлиника: и фасадный флигель трехэтажного каменного дома, и боковой. Сгорел бы, наверное, и второй боковой, потому что воды не было и пожарные даже не приехали, но Семен Иваныч организовал всех, кто мог двигаться, и мы сломали перекрытия над лестницей, огонь не перекинулся на второй боковой. Так что квартира Славки Пучкова уцелела… Загорелась поликлиника ночью, причину пожара так и не установили, и горела она целые сутки. Даже теперь, хоть прошел почти месяц, в стылом воздухе будто чувствовался запах гари.
Аккуратно шел по тропинке к подворотне и вдруг вспомнил, что на пожарище до сих пор должно быть цело обгоревшее бревно, почти засыпанное камнем, штукатуркой и снегом. Откопать бы его и распилить на месте — так-то не вынести, — вот и дров было бы на полмесяца! И поторопиться с этим надо, не один я такой умный.
Булочная, в которую мы ходили и до войны, была недалеко от нас, на Новгородской улице, в огромном угловом доме. Я перебрался через глубокие колеи на проезжей части проспекта Бакунина, снова попал на тропинку уже на другой стороне его, обогнул двухэтажный особняк и вышел на Новгородскую. Так же внимательно пошел дальше, чтобы не поскользнуться, но все-таки скоро догнал женщину, медленно и слабо идущую по тропинке. Вдруг женщина остановилась и, не оборачиваясь ко мне, наклонилась в сторону, уперлась руками в стену дома. Я понял, что она пропускает меня, и, стараясь не коснуться ее, пробрался по тропинке дальше.