Изменить стиль страницы

— Обязательно! — сказал я и вдруг решился, стянул рукавицу, на ощупь достал из сумки довесок, который подарила мне Шура, поднес его к самым губам Захарова.

— Ой!.. — прошептал он, даже приподнимаясь, неожиданно быстрым движением взял у меня кусочек, сунул его в рот, мгновенно разжевал и проглотил. — Спасибо, Кауров…

— В школу еще рано, — повторил я. — Давай-ка домой зайдем.

— Давай… — Боря силился подняться, но его только качало из стороны в сторону. — Тапочки для физкультуры ты взял?..

— Взял, — я нагнулся, обхватил его. От тяжести у меня даже в глазах потемнело, и он все-таки поднялся, пошатываясь, держась руками за стену дома.

Я отдышался, настороженно поглядывая на него, потом взял свою сумку с хлебом и его толстый портфель, пошел в парадную, поставил их на пол около квартиры Захарова. Хорошо хоть, что она на первом этаже. Тронул двери, они были открыты, тоже хорошо. Значит, Инна Петровна, мама Бори Захарова, дома.

Вышел на улицу. Боря так же держался за стену, чуть покачиваясь. Я обнял его, левую руку положил себе на плечи, и мы потихоньку пошли… И шли долго, как во сне, когда и знаешь, что надо делать, и хочешь делать это побыстрее, да никак у тебя не получается.

4

Двери нашей квартиры были приоткрыты, я вошел, остановился, привыкая к густой темноте, и расслышал далекий стук машинки Олега Ильича. Машинка то стучала ровно и деловито, уверенно и наперекор всему — и голоду, и темноте, и холоду, то вдруг замолкала, и тишина тотчас становилась особенно глухой, будто давила тяжестью на уши. Я осторожно, чтобы не наткнуться в темноте на что-нибудь, пошел через кухню к Олегу Ильичу, все слушая стук его машинки, идя на него. На миг мне даже показалось, что этот стук зовет меня, как голос в глухом ночном лесу.

Добрался до дверей Олега Ильича и постоял около них, дожидаясь, когда замолчит его машинка. И вот наконец перестал слышаться ее бодро-надежный стук, а я с минутку постоял еще молча, так мне хотелось, чтобы машинка заработала снова. Но за его дверями все было тихо, тогда я вздохнул и осторожно постучал.

— Паша? — тотчас спросил Олег Ильич.

И опять я увидел книги по стенам, большой письменный стол, и Олег Ильич так же сидел в кресле за машинкой, и лампа горела…

— Очень приятно, что вы работаете, — неожиданно выговорилось у меня.

Сначала его лицо было все таким же отвлеченным, он даже мигнул, глядя на меня сквозь стеклышки пенсне, возвращаясь от своих древностей. А когда вернулся, то сказал просто, даже чуть плечами пожал:

— А как же иначе, Паша?.. — помолчал и задумчиво проговорил: — Интересно, каким ты человеком будешь, Паша, если войну переживешь?

— Не знаю… — Я достал из внутреннего кармана тулупа его карточку, аккуратно положил ее рядом с хлебом, сказал, чтобы он запомнил: — Сегодня двадцать третье, я выкупил вам хлеб послезавтрашний, за двадцать пятое.

— Спасибо, спасибо… — машинально ответил он.

Мне нужно было уходить. И как можно скорее. И мама с бабушкой ждали меня, но главное — Олег Ильич мог снова предложить мне хлеба, а я…

И вдруг заметил, что большие глаза Олега Ильича смотрели на меня как-то очень глубокомысленно, что ли… И зорко, и умно, как же я раньше-то не замечал этого в его взгляде? А ведь иначе он и профессором бы не был, если бы одна мягкая доброта в нем была…

— А что, если страх на всю жизнь искалечит тебя, сделает рабом?! — он уже неловко вылезал из кресла, ему мешало толстое зимнее пальто.

— Я стараюсь не поддаваться, — ответил я, изо всех сил заставляя себя пятиться к дверям.

— Позавтракай уж со мной, а?.. — снова совсем по-довоенному попросил он. — И чай у меня готов, — он кивнул на чайник, кипевший на времянке.

Вот оно!.. Я чувствовал, что прижимаюсь спиной к дверям, а открыть их и выйти — никак не могу себя заставить, никак!

— Нет!.. Лучше завтра перед булочной… — Я заторопился, потому что главное уже переступил: — Мне важнее до булочной, чтобы натощак не выходить на мороз… Это бессовестно, два раза в день… И сами вы умрете… — Дверь все-таки открылась, и я протиснулся в нее, но все почему-то не уходил, выпуская тепло из комнаты.

— Вон ты какой, оказывается… — медленно выговорил Олег Ильич, будто даже с уважением глядя на меня. — И дальше так живи, тогда все эти ужасы не покалечат тебя, — как равному сказал он.

— Хорошо… — прошептал я и закрыл наконец-то за собой двери, пошел к нам; точно даже какое-то облегчение чувствовал, что переборол себя.

В нашей жилой комнате было тепло, вовсю, даже с гудением топилась буржуйка, верх ее малиново светлел. На ней кипели чайник и маленькая кастрюлька.

— Шура мне от хорошей буханки хлеба отрезала! И Олегу Ильичу я хлеб выкупил, уже занес ему, а до этого он меня сладким чаем с хлебом напоил! — быстро сказал я.

— Вот молодец! — ответила мама, будто с трудом разлепив тонкие губы, и взяла у меня из руки хлеб.

— Садись к печке, грейся, — бабушка взяла тряпку, сняла с буржуйки кипевшую кастрюльку, поставила ее на пол; и я понял, что воду в кастрюльке она кипятила просто так, впрок, чтобы буржуйка попусту не топилась. — Сейчас подкормимся, сейчас, — ласково шептала она, нагибаясь, открывая ключом нижний ящик старого комода, доставая из него бутылку с рыбьим жиром: его оставалось уже всего граммов пятьдесят.

Я снял шапку, расстегнул тулуп, откинул его полы и сел на табурет перед печкой, протянул к ней голые руки. Бабушка с трудом распрямилась и постояла, закрыв глаза, держа в одной руке бутылку с рыбьим жиром, второй ухватившись за комод, отдыхая. Вот она справилась, открыла глаза, снова нагнулась и взяла с пола сковородку, поставила ее на буржуйку. И опять постояла, прикрыв глаза… Потом вытащила из горлышка бутылки затычку, стала аккуратно наклонять бутылку над сковородкой. Из нее вылилось несколько капель, и бабушка резко выпрямила бутылку, снова стала закрывать ее…

А на краю стола уже лежала чистенькая деревянная дощечка, в одной руке у мамы был нож, во второй она держала наш кусок хлеба, поворачивая его и так и сяк, все примериваясь… Есть нам надо было обязательно три раза в день, хоть чуть-чуть, хоть капельку, иначе заснешь или просто потеряешь сознание. Разрезала хлеб всегда мама и старалась сделать это так, чтобы каждому из нас получилось по два кусочка на одну еду. Сейчас маме надо было отрезать шесть ломтиков, но так, чтобы на следующие два раза тоже оставалось по шесть, то есть всего из горбушки должно было получиться восемнадцать одинаковых ломтиков. Дело это было очень важное, от него зависел весь день впереди… Я заметил, что и бабушка так же настороженно-внимательно, как я, следит за мамой.

И вот мама начала резать, медленно и аккуратно ведя ножом. Первый ломтик отошел ровно и не раскрошился. И второй не раскрошился, а из третьего все-таки выпало немного… У меня давно уже до боли свело скулы и рот забило слюной… Вот мама отрезала наконец-то шестой ломтик и вопросительно глянула на бабушку. Та чуть кивнула ей утвердительно, отвернулась… И тогда мама все так же неспешно-аккуратно завернула оставшийся хлеб в тряпочку, нагнулась, убирая его в нижний ящик комода.

Бабушка дождалась, пока мама опять взглянет на нее, и стала бережно брать с досочки ломтик за ломтиком, укладывать их на сковородку.

Сначала послышалось ласковое похрустывание, когда ломтики начали поджариваться, а потом в комнате так запахло горячим хлебным духом, что у меня закружилась голова. Я зажмурился, сжался на табуретке, чтобы не упасть.

Передохнув, открыл глаза и увидел, что мама уже разливает кипяток в три чашки. Они стояли рядком на краю стола, покрытого клеенкой. А сознание мое точно раздвоилось… Я видел и давным-давно знакомые мне чашки (моя — с голубой каемочкой и золотистыми рыбками), и квадраты клеенки (на одном из них еще довоенный след моего ножа), и чайник у мамы в руке, и перекрученную струйку кипятка, лившуюся из его носика, и густую струйку пара, летящую кверху… Но основным для меня сейчас было ожидание: вдруг у мамы окажется сбереженный кусочек сахара или щепотка сахарина…