— Петю у меня убили, — сказала, посмотрев на меня, тетя Валя. — Вчера похоронную получила. На прошлой неделе на Ваню, на мужа, а вчера на Петю, на сына… Как ты думаешь, Пашка, почему это: письма не ходят, а похоронные ходят?.. — И, не слушая моего ответа, так же быстро продолжала: — Получила на Ваню и не поверила: ошибка, думаю. А теперь вот и на Петю…
— Тоже, возможно, ошибка, — ответил я и увидел, как Нина строго покосилась на меня.
— Ты так думаешь? — начиная радоваться, но все еще сомневаясь, спросила тетя Валя.
— Уверен!
— Спасибо на добром слове, Пашенька!.. На базе соевые бобы ждут: как получу, оставлю тебе на карточки.
— Спасибо, тетя Валя.
Она помолчала, пристально рассматривая Нину, потом устало усмехнулась:
— И тебе уж оставлю.
Я решился, глянул на Нину. Так и видно было, как она сейчас борется с собой: поблагодарить ей тетю Валю или нет?.. Наконец она прошептала:
— Спасибо… — И сразу же пошла к двери, а я — за ней.
— Характерец у тебя, девочка, — в спину нам сказала тетя Валя, — Смотри, дров не наломай, чтобы живой остаться.
Мы с Ниной уже толкались в дверь, стараясь открыть ее, и я чувствовал руку Нины, схватившую ручку рядом с моей. Она поморщилась, услышав слова тети Вали, потом все-таки ответила:
— Приму к сведению.
Дверь наконец начала открываться, и клуб морозного воздуха, обжигая лицо, ворвался в магазин.
Мы вышли на улицу. Нина твердо проговорила, прищурившись, глядя мне в глаза:
— Ты утешитель, Кауров… Понял?..
Я поколебался и ответил совсем не то, что надо было:
— Понял…
И тогда она удовлетворенно, будто даже весело улыбнулась, подняла шарф, закрывая лицо, и пошла. А я — опять за ней.
Мы шли по тропинке. Снова, как с мамой, я видел перед собой валенки, только теперь Нинины, и так же, как маму, старался закрывать ее своим телом от ледяного ветра с Невы. Хотелось мне рассказать Нине и про Борю Захарова, и про Пучкова, но на улице под ледяным ветром не поговоришь…
Неожиданно Нина остановилась. Я поднял голову: мы были около сгоревшей «Капли молока».
— Как Татьяна Андреевна и Марфа Кондратьевна? — спросила Нина, с трудом шевеля замерзшими губами.
— Ничего… А твоя мама?
— Ничего. Отец пишет?
— Нет. А твой?
— Тоже нет. Пойдем в школу?
— Да ведь опоздали… — И быстро кивнул: — Хорошо.
— Через полчаса жду у моего дома. — Нина повернулась и пошла дальше, а я — в подворотню сгоревшей «Капли молока», к себе домой.
— Пусто в магазине? — чуть слышно спросила бабушка, слегка сдвигая одеяло с лица.
Я кивнул ей, вдруг спросил так же тихо:
— Плохо мы туфли променяли?
Бабушка сначала сморщилась, но тут же спохватилась — точно так же она это делала до войны, стараясь меня утешить, — и поспешно уже, ласково и ободряюще, проговорила:
— Что ты, плохо. Наоборот, хорошо, даже очень!.. Еда сейчас главное, а мы сегодня сытно пообедаем.
Я вздохнул, потоптался, потом спросил:
— Мама на работу ушла?
— Да.
— Рассказала про Пучкова?
— Правильно ты, Паша, поступил!.. — твердо ответила бабушка.
Тогда я быстро проговорил:
— Встретил в магазине Нину Богданову, решили в школу сходить, — и замолчал вопросительно, на бабушку не смотрел. — А на обратном пути зайду в столовую на Кирилловской…
— Сходите-сходите, — будто с облегчением даже ответила бабушка и спросила: — Как Нинина мама?
— Да пока ничего… А отец с фронта тоже не пишет.
Бабушка вздохнула тяжело: «Да-да…»
Я поставил на обычное место сумку, достал из ящика письменного стола портфель, даже и не стал его открывать, и так знал, что в нем учебники по литературе и по алгебре да три тетрадки, карандаш и резинка. Еще неизвестно, какие уроки сегодня будут, да и будут ли они вообще…
— Не замерз?.. — спросила бабушка.
— Нет.
— Если на Кирилловской тебе посчастливится, будет там суп, то бидон под него в той комнате на подоконнике, — негромко выговорила бабушка и вздохнула.
— Знаю…
Я вышел, закрыл за собой двери, взял с подоконника бидон.
Нины у ворот ее дома не было. По той стороне улицы сгорбленная женщина тяжело везла на детских саночках зашитый в простыню труп, ноги его волочились по снегу. От ледяного ветра я зашел в подворотню, сжался, стараясь сохранить тепло. Нины все не было. Я снова вышел на ледяной ветер, вернулся в подворотню и неожиданно понял: а мне ведь не уйти, пока Нина не придет, вот просто не уйти — и все.
— Извини, Кауров, что опоздала, — по-всегдашнему вежливо и строго проговорила вдруг рядом Нина и мигнула, всматриваясь в меня, и стала улыбаться; я поспешно отвернулся; она все не двигалась, спросила насмешливо: — Еще хоть час бы меня ждал, да?..
— Не знаю…
— Ждал бы! — уверенно сказала она и первой пошла на улицу.
Опять мы шли гуськом по узкой извилистой тропинке, стараясь не оступиться в глубокий снег, останавливаясь и пропуская редких встречных. Я точно со стороны чувствовал и мороз, и ветер, будто и не я, а кто-то посторонний вдруг увидел, что стало уже совсем светло и на левом валенке у Нины — маленькая кожаная заплатка. Главным для меня было то, что Нина сама назначила мне свидание, и пришла на него, и была уверена, что я обязательно дождался бы ее, на сколько бы она ни опоздала! И вот мы шли вместе… Я волновался так сильно, что ничего не мог с собой поделать. Мне казалось, что у нас с Ниной уже что-то случилось радостное, неожиданное, но именно то, чего я и ждал, на что втихомолку все время надеялся…
До школы нам надо было пройти почти весь проспект Бакунина, пересечь Перекупной, Херсонскую и Полтавскую улицы, потом пройти чуть не всю Вторую Советскую и пересечь Суворовский проспект, а я и не заметил, как мы оказались уже около школы. Неожиданно для себя увидел, что с трудом открываю тяжелую, заиндевевшую дверь, а Нина стоит рядом, сжавшись от мороза, сведя плечи, и ждет… Я пропустил ее вперед, вошел следом в темную и морозно-гулкую раздевалку. С одной стороны — ничего в этом особенного не было, а с другой — было: и как я открывал двери, а Нина ждала, и как потом проходила первой, а я пропускал ее.
— Никого, — сказала Нина, сдвигая с лица шарф, оглядывая серые стены, темноту в углах. — И камнем пахнет…
— А до войны как было, а?.. — сказал я.
— Да, — грустно и тихо ответила она. — В раздевалке было не протолкнуться, и такой шум стоял. — Она вздохнула, медленно повернулась и пошла к лестнице. И получилось это у нее совсем так, как у мамы, тяжело, горестно и очень серьезно.
7
Нина впереди — в руках у нее тоже был портфель и литровый бидон, — а я за ней медленно поднимался по лестнице на второй этаж. Окно на площадке было без стекол, на подоконник и пол намело снега. Стекла вылетели, когда недели три назад в школу попал снаряд, разорвался на чердаке, в двух классах на верхнем этаже провалились потолки. Хорошо, что снаряд попал в угол здания да разорвался на чердаке, школа мало разрушилась. Было это днем, мы занимались в классе около учительской, где буржуйка, и никто не пострадал. Здание только сильно содрогнулось, а в классе даже ни одного стекла не вылетело, некоторые, правда, потрескались.
Наш математик Афанасий Титыч — он был теперь директором школы — тяжело поднялся со стула: «Продолжайте заниматься, а я пойду погляжу…» Мы остались сидеть в классе, потому что окна его выходили в сторону, наименее опасную при артобстреле, а два раза в одно и то же здание снаряды, конечно, не попадут. Афанасий Титыч вернулся и успокоил нас, что можно заниматься и дальше.
С площадки второго этажа мы с Ниной вошли в широкий и длинный коридор. Нина по-прежнему шла впереди, приостановилась около раскрытых дверей учительской. В ней никого не было, на длинном столе аккуратной стопкой лежали классные журналы, по-довоенному тщательно обернутые в белую бумагу. На верхнем была четкая надпись: «7в». Я как-то мельком подумал, что журналы, наверно, были приготовлены осенью, потому что сейчас и на один-то «7а» учеников не наберется.