Изменить стиль страницы

Я поспешно повернулся к дверям и увидел Любу Шилову. Чернобровое худенькое лицо ее было значительно-строгим: ведь она сейчас должна сказать о самом главном для нас. У меня сделалось горячо в груди и зашумело в голове: сейчас будет суп!.. И все уже смотрели на Любу, а рыжий Калашников даже поднялся из-за парты. Но Афанасий Титыч по-довоенному строго сказал Любе:

— Разве ты не видишь: у нас урок! — И все-таки не удержался, пожевал губами, глотая слюну.

— Так ведь остынет! — так же строго, будто она и не с учителем разговаривает, ответила ему Люба.

Шилова должна учиться в десятом классе, но ей удалось устроиться работать в столовую на Суворовском проспекте недалеко от школы, откуда она и привозила на саночках нам суп в большом бидоне; и на уроки Шилова, конечно, не ходила, бросила школу.

Афанасий Титыч, снова мучительно проглотив слюну, поглядел на нас, на учителей и сказал:

— Как вы смотрите, товарищи, если на сегодня мы закончим на этом уроки?

Калашников все не садился, и Вера Сидорова уже поднялась из-за парты, и Пирогов, и даже Нина привстали… Прасковья Ивановна и Галина Федоровна молчали, я сидел, уцепившись руками за парту, чтобы не вскочить, а Лидия Степановна уже развернула беленькую тряпочку, достала из нее ложку и кусочек хлеба, разложила все это аккуратно на парте, далеко отодвинув учебник и тетрадку Веры.

И тогда Афанасий Титыч, тяжело вздохнув, молча кивнул Любе, Калашников быстро пошел к дверям, они с Любой скрылись за ними и сразу же появились снова. Калашников тяжело нес перед собой бидон с супом, а Люба — тарелки с ложками и большую поварешку. Я вместе со всеми жадно следил за каждым движением Любы. Вот она, глубоко опустив поварешку, с самого дна достала густоту, вылила поварешку в тарелку. Стало видно, что суп перловый и мутновато-прозрачный… Люба взяла налитую до краев тарелку и протянула ее Афанасию Титычу. У него прикрылись глаза, он замер, но справился, отрицательно покачал головой:

— Сначала дети…

Вера Сидорова быстрым и жадным движением протянула к Любе руку, но Шилова улыбнулась:

— Тогда первому — моему рыжему помощничку, — и поглядела на Калашникова.

— Спасибо… — невнятно и хрипло сказал он.

А Люба уже налила следующую тарелку, просто, зачерпнув суп, не поводив поварешкой по дну бидона. И суп в этой тарелке оказался, конечно, совсем жидким. Люба протянула тарелку Сидоровой, Вера сказала взрослым и грубым голосом:

— Добавь гущи-то!..

— За чей, интересно, счет? — спросила Люба.

— За твой!.. Вон первую-то тарелку какую налила…

— Ешь, Сидорова! — сказал Афанасий Титыч.

Вера поглядела на него, потом усмехнулась понимающе, все-таки взяла тарелку, села за парту.

Я опустил голову, сжался, сидел и терпел… Краем глаза увидел, что Нина уже ест, быстро и жадно, точно рядом со мной не она, а кто-то другой, незнакомый и неприятный…

— Бери, Кауров, — услышал я Любин голос.

Поспешно встал, взял у нее из руки тарелку, из другой — ложку, сел за парту, бережно поставил на нее тарелку. Еще подложил под край учебник по литературе, чтобы тарелка стояла ровнее. И обрадовался: на дне тарелки сквозь мутную горячую жидкость, от которой шел пар, было видно довольно много перловых крупинок. И стал есть, аккуратно зачерпывая сначала пустой суп, медленно глотая его, оставляя крупинки напоследок. И, как обычно, ничего не видел и не слышал сейчас, с удовлетворением чувствуя, как тело мое постепенно наполняется горячей живительной бодростью… Очень хотелось поскорее добраться до крупинок, пожевать их как следует, но я изо всех сил удерживал руку. Точно сквозь сон слышал, как Нина просила у Любы добавки, но та отвечала, что суп уже кончился, и голоску Нины был таким же напористо-грубым, как у Сидоровой, когда та просила добавить ей гущи…

8

Когда мы с Ниной вышли из школы на улицу, день оказался вдруг почти таким же празднично-ослепительным, как давным-давно в зимние каникулы. И глазам было больно смотреть на небо, и высокие сугробы снега радужно сверкали на солнце, а в тени были густо-синими, тяжелыми; хоть мороз вроде стал даже сильнее, и глаза сразу заиндевели, и переносицу поламывало от холода, но ведь и до войны мороз был точно таким же, терпели же мы его… Я по-прежнему шел следом за Ниной по Второй Советской и все удивлялся: что же такое случилось-то, даже тяжесть будто ослабла?.. Ну, поели мы, конечно, так всего-навсего одна тарелка супа, совсем пустого, так, водичка… Свернули на Мытнинскую, потом пошли мимо сада Чернышевского с другой стороны и вышли на Кирилловскую… И вдруг я сообразил: да потому день мне кажется другим, что в школе были занятия!.. Пусть и совсем не такие, как раньше, но учителя вели урок, учили нас.

Столовая помещалась в подвале, я вслед за Ниной вошел в парадную, сразу увидел очередь на лестнице вниз, мы встали в конце ее. По лестнице медленно поднималась старушка, нагнув голову, одной рукой цепляясь за стену, во второй неся бидон. Кто-то спросил у нее простуженным сиплым голосом:

— Супу много?…

Старушка остановилась, перевела дыхание, с трудом негромко ответила, не поднимая головы:

— Кончается… — Постояла еще, набираясь сил, стала подниматься дальше, все цепляясь рукой за стену.

Ника повернулась ко мне, строго посмотрела снизу вверх на меня, сказала решительно:

— Дураки мы с тобой! Надо было сначала идти сюда, а потом в школу.

Не знаю, что случилось со мной, только я не отвел глаза. Продолжая смотреть на Нину, твердо и упрямо возразил:

— Правильно, что сходили в школу.

— Да?! — удивилась Нина, и даже верхняя губа у нее задрожала.

Я понимал, что мы сейчас поссоримся. Может, навсегда поссоримся, но что-то уже мешало мне поддаться Нине, как всегда, сразу же согласиться и признать ее правоту.

Я сказал:

— Будешь все время про суп думать, Пучковым станешь!

— Что?! — вскрикнула Нина. — Дон-Кихот!..

Очередь задвигалась, кто-то сказал, что суп кончился, и люди стали медленно подниматься наверх. Я вышел на площадку лестницы, чтобы не мешать другим, и огорченно остановился…

— Ну, и кто был прав?! — спросила Нина.

Я вспомнил, о чем мы с ней только что спорили, неожиданно для себя сказал:

— Мы с мамой сегодня променяли ее туфли на стакан пшена; так вот, женщина, которой мы променяли туфли, тоже была злой, только хитрой.

— Что?! — вскрикнула Нина, и глаза у нее потемнели.

— Брось, а?.. — как можно мягче попросил я. — Не враждовать нам, а дружить сейчас надо.

— Ах, вот оно что!.. — Нина рассмеялась удовлетворенно. — Ты-то, знаю, давно рад бы со мной дружить, да вот вопрос: захочу ли этого я? — И как обрубила: — Запомни, Кауров, я тебе просто одноклассница! Ясненько?!

— Ясненько.

— На том — прощай! — Нина повернулась и пошла из парадной на мороз.

А я постоял еще и поглядел, как она шла по тропинке, с портфелем в одной руке, в другой — с пустым бидоном. Поскользнулась, выпрямилась и зашагала еще упрямее…

Солнце было все таким же ярким, и сугробы сверкали под ним, и дома стояли замерзшими молчаливыми громадами, и людей не было. Только далеко-далеко, на углу Кирилловской и Восьмой Советской, виднелась темная фигурка Нины… Нет, она, конечно, не оглянется. Я медленно шел по тропинке, привычно стараясь двигаться бережливо, не растрачивать попусту силы и тепло, и вдруг вспомнил, как на уроке сегодня историчка Галина Федоровна говорила своим девятиклассникам, что человеческая натура обладает недостатками и медленно меняется в лучшую сторону.

Свернул на Восьмую Советскую вслед за Ниной и пошел к Новгородской. Нина теперь шла еще дальше от меня, впереди. Вот и сил она не бережет из-за своего характера, а ведь стоит ей только неудачно упасть — на таком морозе!.. Может, и права была продавщица тетя Валя, когда сказала в спину Нине: «Характерец у тебя, девочка!..» Почему же тогда Нина так нравилась всем нашим мальчишкам?.. Да просто потому, что она красивая, вот и все…