Изменить стиль страницы

Вот и мама с бабушкой доели кашу, тоже вылизали корочками свои тарелки, откинулись на спинки стульев, прикрыв глаза. Очень хотелось мне спросить, весь стакан пшенной крупы, что мы выменяли, сварила бабушка или хоть немного оставила?.. Ведь в трех наших тарелках, — а моя с краями, — больше литра получается. Нет, наверно, весь стакан бабушка сварила…

— Удивительный все-таки человек наша Наталья Дмитриевна… — неспешно и очень спокойно, как разговаривали до войны, начала мама, поудобнее привалилась к спинке стула, даже руки сложила на коленях.

Я сразу же, конечно, мысленно представил Наталью Дмитриевну, тихонькую и сгорбленную старушку, всегда ласково улыбающуюся. Она работала санитаркой в маминой «Капле молока», муж у нее умер еще до войны, а детей у них не было. Мама посмотрела на меня, на бабушку, вздохнула и договорила так же ровно, стараясь скрыть восхищение:

— Сегодня мы узнали, что Наталья Дмитриевна взяла себе пацана Владимировых…

Владимировы жили в соседнем доме, отец Сережки был на фронте, мать умерла от голода, и второклассник Сережка остался один.

— Правильно, конечно, — сказала бабушка. — Хоть и тяжело будет Наталье Дмитриевне, а правильно: умер бы Сережка один. — Тоже помолчала, ожидая, и спросила: — А хоть молоко-то для грудных у вас сегодня было?

— Было немножко… Уж матери так радовались, так радовались… — И мама покивала сама себе, помолчала. Вдруг губы ее презрительно растянулись: — А Трифонову все-таки арестовали: домудрилась она с карточками.

— И правильно, что арестовали, — снова согласилась бабушка.

Я опять точно увидел крикливую рыжую Трифонову. Она работала счетоводом в «Капле молока» и была ответственной за выдачу и учет продовольственных карточек.

— А ко мне сегодня приходил милиционер, — сказала бабушка. — Приносил для опознания вещи Митрофановых, которые отобрали на толкучке у твоего одноклассника Пучкова.

— Вы опознали их? — строго спросила мама.

— А как же, Танечка, мне их было не опознать, когда Марья Андреевна сто раз со мной советовалась, как их лучше шить?.. И квартиру Митрофановых опечатали.

— Конец теперь Славке… — тяжело вздохнул я.

— Ты жалеешь его? — сразу же спросила мама.

— Ну, ведь они вместе учились, Танечка, — помогла мне бабушка.

Я увидел, что мама все пристально смотрит на меня, сказал поспешно:

— Как же за воровство можно жалеть…

Бабушка кивнула утвердительно, выговорила протяжно:

— Потом и мать Пучкова прибегала с каким-то мужиком. Ты не поверишь, Танечка, а только пьяная она была.

Мама сказала презрительно:

— Ну, она никогда не отличалась примерным поведением. Помните, какие у них с мужем скандалы на весь двор были? А уж как он в армию ушел, тут Пучкова совсем распустилась!..

Бабушка кивала устало.

— А Нина Богданова злая, — неожиданно для себя сказал я.

— Что? — удивилась мама.

— С чего это ты, Пашенька?.. — ласково спросила бабушка, точно даже умоляла меня и не говорить, и не думать о Нине такого.

Только тут я вспомнил про картину, которую мне подарил художник. Она, завернутая в бумагу, стояла у стены и почему-то казалась сейчас совсем маленькой. Я взял ее, развязал веревочку, развернул бумагу и снова увидел тихую осеннюю воду, спокойное вечернее небо, далекое пустое поле и тоненькую слабенькую березку с редкими листочками.

— Вот, — сказал я. — Подарок от художника получил. — И повернул картину так, чтобы мама с бабушкой видели ее. — Я шел за Ниной из столовой на Кирилловской, а недалеко от нашей булочной сидел на снегу этот художник. Жена его просила помочь ввести в дом, но Богданова прошла мимо, ну, а я помог…

— Теперь понятно, почему ты такой усталый домой заявился, — совсем по-довоенному выговорила мама.

— Эх, Пашенька ты, Пашенька… — покачала головой бабушка.

— Да замерз бы он… — виновато сказал я.

— Охо-хо-шеньки… — тяжело вздохнула мама, потом взяла у меня картину.

Сначала держала ее просто так, одной рукой, смотрела… Затем отодвинула от себя, даже выпрямилась на стуле, повернув картину к свету. И лицо мамы постепенно делалось каким-то отвлеченным, а в глазах вдруг появился тот же довоенный блеск, что и на портрете жены художника.

— Ай-яй-яй… — вдруг тихонько и точно жалобно проговорила она, сняла с гвоздика у окна полотенце и повесила вместо него картину. Отошла шага на два, все глядя на нее и чуточку улыбаясь, потом снова села на стул и вздохнула:

— Если выживем, хорошая нам память будет эта картина.

— А что Богданову ты разглядел… — начала бабушка, замолчала и стала смотреть на маму.

И мама взглянула на нее, прищурилась, повернулась ко мне:

— Видишь, какое дело… Нина, конечно, девочка красивая, а время сейчас такое, что все вы взрослеете не по дням, а по часам, как говорится… — Помолчала, подумала и закончила: — Эгоистка она, Паша. И своевольная. Я давно тебе хотела это сказать, ну, а уж если ты и сам увидел… — Мама вдруг улыбнулась, тотчас встала и начала одеваться: — Ты полежи, отдохни, а потом мы с тобой и за водой сходим, и бревно распилим. Обязательно полежи, слышишь?

— Слышу.

— Ну, а мне пора обратно в свою «Каплю молока».

Она тщательно оделась, проверила, чтобы нигде ни щелочки не осталось, и ушла.

— Ты ложись, Пашенька, отдохни, — сказала мне бабушка, поднимаясь со стула. — А я посуду помою.

И тогда уж я не утерпел, спросил быстро:

— Ты весь стакан пшена сварила?

— Только половину, чтобы еще на раз осталось.

— Вот бы вечером нам еще каши поесть… — мечтательно проговорил я.

Бабушка ничего не ответила, тяжело подняла ведро и вылила из него воду в кастрюльку. Буржуйка еще топилась. Я все сидел на табуретке, не в силах поднять разомлевшее тело, видел, что воды в ведре совсем не осталось, понимал, что я должен сейчас же пойти за ней на Неву, потому что у мамы после работы едва хватит сил, чтобы вместе со мной распилить бревно… Вместо этого спросил бабушку, точно искал законной оттяжки:

— Как думаешь, скоро темнеть начнет?

Бабушка глянула на окно, прищурившись, проговорила нерешительно:

— Через часок, пожалуй… — Только после этого будто виновато ответила на мой первый вопрос: — Не удастся нам с тобой еще кашки сегодня отведать, не удастся… Иначе завтра нечего будет есть.

10

Я посидел еще на табуретке, следя, как бабушка моет посуду, и наконец заставил себя, встал, начал одеваться.

— Может, и мне все-таки за водой с тобой сходить? — спросила бабушка.

— Не надо, один привезу.

— Только осторожно, Пашенька, и не силься через меру.

— Не беспокойся, второй раз в обморок не упаду.

Взял пустые ведра и вышел в нашу первую комнату. Там стояли санки мои довоенные, еще в прошлом году я раза два катался на них с горки во дворе. А на санках лежала веревка, ею привязывались к санкам ведра. Хоть и неудобно везти санки с ведрами по полу, но привязывать ведра на морозе еще хуже. Поставил ведра на санки, присел, прикрутил их веревкой. А когда потащил сквозь открытые двери на лестницу, услышал ласковый голос Воронцовой, нашей соседки со второго этажа:

— Ну что ты, голубушка, потерпи, миленькая…

И сразу же громко мяукнула Дымка, кошка Воронцовой. Весной бабушка взяла от нее котенка, такого же пушистого и дымчатого, мы его назвали Дымок, но он пропал у нас еще в октябре.

Я вытащил санки с ведрами на лестницу, прикрыл двери и увидел, что Воронцова стоит на коленях, левой рукой в толстой варежке прижимает Дымку к каменному полу, а во второй держит топор. А Дымка извивается всем своим тощим телом, старается вырваться.

— Помоги, Пашка, — хрипло попросила меня Воронцова; лицо ее было зеленовато-бледным, отечным. Она протянула мне топор.

Я бросил веревку, за которую вез санки, взял у нее из руки топор.

— Вот сюда иди, сбоку встань, — сказала Воронцова.

Я обошел Воронцову, встал так, чтобы с руки мне было убить Дымку, и вдруг встретился с ней глазами. Они были такими же зелеными, как и до войны, и прямо-таки человеческий ужас в них был… А я еще тут же, как на грех, вспомнил: мы с бабушкой пришли к Воронцовым за котенком, — он оставался последним у Дымки, остальных разобрали, — и Дымка урчала, ласково облизывая его…