Изменить стиль страницы

Подышал глубже и вроде чуть успокоился… Ну, делать нечего, надо лежать, терпеть и ждать, пока можно будет пойти в булочную и выкупить наши завтрашние триста семьдесят пять граммов хлеба. У нас с бабушкой иждивенческие карточки, а у мамы — служащая, но с двадцатого ноября на каждую из них выдают только по сто двадцать пять граммов хлеба… Вот уже почти целый месяц, и неизвестно, когда прибавят… Всего только неделю, с тринадцатого ноября, выдавали по сто пятьдесят граммов, а до этого мы получали по двести граммов на каждого, целых шестьсот на семью, вполне можно было жить!.. А давным-давно, еще в июле, кажется, мы с бабушкой получали по четыреста граммов, а мама — шестьсот, всего, значит, килограмм четыреста граммов, целая гора хлеба!.. В магазинах даже было мясо и масло, а рыбные консервы — вообще без карточек!.. И ничего этого я тогда не ценил, дурак… Теперь-то в магазинах — пустые полки, даже пропали яичный порошок на мясные талоны и мука на крупяные…

Пойти бы на толкучку у рынка и променять что-нибудь на хлеб, только и так, кажется, мы уже все променяли, что можно было. Есть, правда, у мамы красивые туфли, белые с коричневым, но они — заветные: их пала купил перед самой войной, мама их и поносить не успела, только в каждую тревогу брала их в бомбоубежище вместе с документами. Вот на них, наверно, можно было бы выменять даже масло или сахар, только сказать об этом маме никак нельзя, пока она сама не решит.

Да, надо терпеть и ждать… Странно, но получается, что простое терпение — то же оружие! Смешно, а до войны я чуть не плакал, не мог вытерпеть, пока отец мне велосипед купит… Может, потому, что тогда совсем еще маленьким был, хоть и прошло всего каких-то полгода.

Я внимательно проверил, хорошо ли подоткнуто под меня одеяло, чтобы нигде ни щелочки: ведь тепло — тот же хлеб. На мне было два одеяла, толстое ватное и тонкое шерстяное, а поверх них — отцовское зимнее пальто. Если принюхаться, даже теперь еще чувствовался отцовский довоенный табачный запах. На ногах лежала подушка, она сбилась на сторону, надо бы поправить… Сплю я теперь совсем неподвижно, сохраняя тепло. Не то что до войны. Вертелся во сне как хотел, иногда одеяло по утрам вообще на полу оказывалось, а в комнате было так уютно и тепло, что я даже ничего не чувствовал, спал себе и спал.

Полежал еще, собираясь, и быстро высунул из-под одеяла руку, подтянул подушку повыше на ноги. Сразу же стало так холодно, что по спине прошел мороз и во рту загорчило, заболело в затылке. Спрятался под одеяло с головой и лежал неподвижно, весь сжавшись, не в силах ни о чем подумать… Когда очень холодно, то вроде даже есть не так хочется… И еще странность: лицо у меня было открыто, когда спал, но я почему-то не мерз, а стоило только на секунду высунуть из-под одеяла руку, и сразу же весь закоченел. А ведь на мне нижняя рубашка, верхняя, да еще старенький свитер. Он, правда, и на локтях уже протерся, и вообще будто сделался мал.

Неужели тело мое растет, хоть и еды почти совсем нет и есть мне все время хочется?..

В комнате было совсем темно, но если приглядеться, то можно различить высокий, едва сереющий прямоугольник окна. Синие плотные шторы светомаскировки мы теперь не опускали, чтобы не тратить потом силы, не закатывать их снова наверх. Электричества и так давно не было, а свет коптилки с улицы незаметен. Наши кровати мы придвинули к буржуйке, поставили их с трех сторон вокруг нее, мою — дальше всех от окна. Мы с мамой лежали голова к голове. А бабушкина кровать стояла у другой боковой стены комнаты, темнота там была такой черной, что вообще ничего не было видно. Я только вдруг расслышал ровный шелестящий шепот и понял, что бабушка молится…

И вдруг мне показалось, что я различаю в густой темноте круглую трубу буржуйки, изогнутым коленом идущую через всю комнату в высокую изразцовую печь в углу. Если сломать, например, стул и положить щепки в пузатую буржуйку, то горят они весело, жадно, даже гудят. И верх буржуйки сначала матово синеет, потом начинает розоветь, делается даже малиновым, от нее так и пышет ласковым живительным теплом…

Только представил себе горящую буржуйку — и с той же остротой почувствовал, как мне хочется есть, тягостно, сосуще, привычно. Зажмурился, прижал колени к груди, замер… Ничего, постепенно боль притупится, чуточку отойдет… Мне сейчас надо думать о чем-нибудь совсем постороннем и легком, довоенном и веселом…

Вот хороший, например, мне сон сегодня приснился, все в нем было по-довоенному счастливо. И отец улыбался мне весело, и на маме был цветастый сарафан, у нее сильно загорели руки и ноги. Лицо у нее тоже было не таким, как сейчас, а смуглым от загара, красивым и веселым, и голубые глаза ее сияли на солнце, и маленький нос забавно морщился, на тугих выпуклых щеках были глубокие ямочки…

А как светло, тепло и уверенно, уютно было у нас дома по вечерам. Отец, правда, поздно приезжал с завода, но к ужину всегда успевал. И мы вчетвером сидели за столом, пили чай с бутербродами. А бутерброды были такими вкусными, и с колбасой, и с сыром — ешь, сколько хочешь!.. Первым должен был рассказывать я, что у меня сегодня было в школе, сделал ли уже я заданные уроки. Потом бабушка — как у нее прошел день, после мама — что у нее было на работе в детской консультации, а в конце — отец про свои дела на заводе…

А как хорошо было у нас в школе… В большую перемену можно было пойти в буфет, а там хлеб лежал прямо на столах — бери и наедайся до отвала!..

Вот напасть, про что бы ни начал вспоминать, обязательно все к еде сводится!.. Про книги вспомнить, что ли?.. Их много у наших соседей, на всю жизнь мне читать хватит. А почему, интересно, раньше мне больше нравились Фенимор Купер и Луи Буссенар, а теперь больше хочется читать Горького или Чехова?.. Как началась война, точно ножом от меня отрезало все детские книжки. Как и солдатиков… Раньше часами мог в них играть, каких только историй не придумывал… А вот уже в августе, кажется, я вспомнил про солдатиков, достал их, расставил на столе, но, как ни старался, игры так и не получилось…

Опять забылся? Мне же надо думать о довоенном, легком и веселом!.. Ну, как мы летом выезжали на дачу, жили там вдвоем с бабушкой, собирали ягоды и грибы. Бабушка долго жила в деревне. Это уже потом, когда отец вернулся с гражданской войны и стал учиться в институте здесь, в Ленинграде, он забрал бабушку к себе. А потом папа с мамой поженились, народился я, так бабушка и осталась с нами в городе. Потому что папа с мамой много работали, — отец ведь был директором завода, — и надо было кому-то вести хозяйство, да и я был маленьким. А в начале войны отец ушел добровольцем на фронт… Что это я, снова про войну?!

И вот ходили мы с бабушкой по тихому лесу, и она вдруг начинала рассказывать мне какую-нибудь сказку, и лес сразу оживал, делался таинственным и необычным. И никогда не ругала меня бабушка, даже когда я разбил мамину чашку или чуть не утонул в Финском заливе. И в школу провожала меня, потом шла на рынок и в магазины, покупала продукты, готовила обед. И после уроков снова встречала меня у школы… А дома уже был готов обед: вкусные душистые котлеты, сочные, сытные, и поджаренная картошка, румяная, с хрустящими корочками…

Вот, может, потому и я сам таким тихим получился, что бабушка у меня тихая?..

Конечно, тихим я был, как же мне это раньше-то в голову не приходило?.. Ведь был самым сильным в нашем классе наравне со Славкой Пучковым, а никогда и ни с кем не дрался… Ну, Славка-то человек отчаянный, он уже два раза оставался на второй год; сначала в четвертом классе, а потом и в пятом, так и оказался вместе с нами. Но шестой все-таки закончил, хоть на экзаменах и сплошные тройки у него были. Еще смеялся он надо мной, что я один из всех мальчишек получил похвальную грамоту в нашем шестом классе, а остальные три — наши постоянные отличницы Нина Богданова, Вера Копытина и Лида Балашова. Вера с Лидой эвакуировались, когда уезжала наша школа, а Нина с мамой остались, как и мы. Еще приходили они к нам домой советоваться, уезжать им или нет, и мы долго впятером сидели за столом, все думали, но так ничего и не решили.