Изменить стиль страницы

Я вышел во двор. Следом за мной и Зелма. Остановилась рядом, запустила пятерню в мои волосы. Я взял ее за талию, но Зелма стала вырываться.

— Пошли погуляем, — сказала, — тут есть отличные места.

Мне хотелось, чтобы что-то случилось… сам не знаю что. Что-нибудь такое небывалое, дотоле неизведанное. И мы, взявшись за руки, бросились в темноту.

— Слышишь, как урчит земляной рак.

— И совсем это не земляной рак.

— А что же?

— Спроси чего полегче.

— А почему не кричит коростель?

— Не всегда же петь хочется.

— В такой-то вечер!

— Холодновато. И сыро. А не сыро, так ветрено. Столько разных причин…

Глаза привыкли к темноте. Мы брели вниз по луговому склону. У ног, расступаясь, шелестели густые травы.

— А вечер не так уж хорош, как кажется, — вдруг объявила Зелма. — Пожалуй, даже мерзок. Комарье кусается, и сыро, неуютно.

Отпустив мою руку, Зелма отломила ветку березы. Белый ствол, казалось, был подрисован мелом поверх тьмы. Резкими, нервными движениями Зелма срывала и комкала листья. Пахнуло березовым духом, вспомнились школьные вечера, праздник Лиго — там никогда не обходилось без увядающих березок.

— Меня пока еще ни один комар не укусил.

— Нашел чем хвастать! Они на нервы мне действуют, пищат над ухом. И вообще не люблю, когда вспоминают детство. Зачем вспоминать мое малокровие! Если хочешь знать, у меня и глисты были, а однажды в моей шевелюре обнаружили вшей.

Перепады в настроении Зелмы вроде бы всегда наступали внезапно. А с другой стороны, все это было в духе сюрпризов необычного дня.

Я исторг из себя смешок, короткий, веселый, звонкий.

— И ты еще смеешься! Слушать противно!

Она размахнулась и полоснула меня веткой по лицу. Я даже не успел зажмуриться.

— Противно! Противно! Противно!

Мне показалось, она еще раз ударит. Но, отбросив прутик, Зелма повернулась ко мне спиной.

— Ну, отвела душу? Успокоилась?

— Отвратительный вечер!

— Вечер тут ни при чем!

— А что же?

— Подойди ко мне.

Может, она ко мне приблизилась, а может, я к ней подошел, но мы больно стукнулись лбами. Из глаз ее брызнули слезы. Я обвил рукой ее шею. Она схватила мою ладонь и прижалась к ней щекой.

— Скажи: вечер чудесный.

— Нет, — сказала она, — нет!

Слезы стекали мне на руку. Она кусала губы и всхлипывала. Потеряв равновесие, мы повалились на траву. Покатились по земле. Волосы Зелмы, еще мокрее, чем ее щеки, то накрывали нас, что оказывались под нами. Потом посветлело, и я понял: это луна вышла из-за облаков. Когда мы встали, от нас отделились тени и задвигались по траве. И только тут я увидел то, о чем Зелма конечно же не могла не знать, даже когда не светила луна. Мы стояли на обрыве. Сквозь кусты поблескивало озеро. Прибрежный тростник подрагивал от набегавших слабых волн.

— Это все, — пришла в себя Зелма, — больше ничего не будет.

Вид у нее был несчастный, и она держалась от меня на расстоянии. Знобило — от холода или, что более вероятно, от нервного напряжения. Зелма пыталась и никак не могла унять дрожь. Я снял пиджак, накинул ей на плечи. Она отступила, позволив пиджаку упасть.

— Вечер в самом деле неплохой. Не сердись на меня.

Я взглянул на Зелму и почувствовал, что ее дрожь передается мне.

— Вывихни я ногу, ты бы это понял, правда? Стоит раз потянуть лодыжку, в любой момент жди вывиха. А если вывих в душе… Душу, думаешь, нельзя вывихнуть? Можно. Еще как. И совсем сломать можно.

— Ладно, давай не будем об этом.

— Я, конечно, порю чушь. Но вообще не хочу тебя обманывать. Я ведь пугливая. Если вдруг перестанешь меня понимать, то вспомни: мне страшно.

— Я тоже не хочу обманывать.

— Тебе тоже страшно?

— Иногда ты на глазах у меня исчезаешь.

— А вот этого я не умею. — Немного погодя Зелма весело добавила: — Ну, вот видишь, истерика прошла. Нос красный, глаза как у наркоманки. Слава богу, цыганское солнце не слишком ярко светит.

Зелма закинула руки за спину. Чиркнула застежка-«молния». Зелма через голову сбросила платье, как это умела делать только она — с бесстрастной прямотой и в то же время так соблазнительно-кокетливо. Тогда это не вызвало во мне никаких вожделений. Горло захлестнула нежность. На залитом лунным светом лугу она стояла как нечто тем местам издавна присущее и привычное.

— Что собираешься делать?

— Хочу искупаться. Вода, наверно, теплая.

Раздвинув кусты, высоко поднимая тонкие девичьи ноги, она побрела в озеро. От каждого ее шага тихо и ритмично чавкало топкое дно. Потом она окунулась в посеребренную зыбь и поплыла, совсем как мальчишка, высоко выбрасывая локти.

Я стоял на берегу и затаив дыхание ждал каждого очередного всплеска-такта. И вдруг до меня дошло, что Зелма вот так уплывет, уйдет от меня, навсегда исчезнет. Превратится в облако или в лист кувшинки. Я очнулся от холодного ужаса.

— Зелма! Зелма! Вернись!

Издали доносился мерный плеск воды.

Проворно скинув с себя одежду, как обезумевший, устремился за ней вдогонку.

Настиг ее не скоро и чуть ли не силой потянул обратно к берегу. Успокоился, когда под собою нащупал песчаное дно. От усталости едва на ногах держался, живот ходил, как у загнанной лошади, руки плетьми обвисали.

— Ты как шальная!

Она встала на цыпочки и чмокнула меня в подбородок.

— Искупалась на славу.

— Ну, знаешь…

— Представь себе, я чувствую себя гораздо лучше. Ты гипс моей души. Купаться будем три раза в день! Идет?

На следующее утро я проснулся от приглушенных шумов: в котлы наливали воду, звенела посуда, лаяла собака. Небо хмурилось. Я натянул штаны и вышел на кухню. Топилась плита. Бабушка мыла молочный бидон.

Дедушка, не по-летнему тепло одетый (в просторном брезентовом плаще), возился с поленьями. Судя по его мокрым, облипшим травой сапогам, он уже побывал в коровнике и на выгоне. Предложил мне поехать с ним за компанию к кузнецу. Пока Зелма из постели выберется, мы как раз и обернемся.

Гривастый коняга едва плелся, лениво переставляя одеревенелые ноги. Через каждые десять шагов поворачивал голову и, прядая ушами, косился на нас. Умные, с грустинкой глаза как бы говорили: нельзя ли потише? Увязнув в очередной колдобине, телега останавливалась; казалось, Ансису ни за что из нее не выбраться, но, оттолкнувшись, коняга выволакивал повозку, и колеса, разметая грязь, с нещадным скрипом катились дальше. От потных лошадиных пахов, от сбруи и телеги исходил густой, крепкий запах. Время от времени Ансис приподнимал тугой хвост и в лад шагам, словно из выхлопной трубы паровика, в упор по нас выстреливал излишки внутренней компрессии.

Общаться с Зелминым дедом было легко. Уж одно его присутствие поднимало настроение, разгоняло натянутость, принужденность. Чувствовалось, что вспоминать разные истории, да и сам процесс говорения доставляют ему радость. Сюжеты у него были обкатанные, суждения продуманные, взвешенные. Не мне первому он их рассказывал. И не последнему.

Пока добрались до колхозного центра, наговорились о лошадях и тракторах, о горшке с золотыми монетами, найденном в поле, где работали мелиораторы, и о том, как мальчишки искали армейскую казну Наполеона. О колхозной почтарке Берте и кузнеце Никитине.

О кузнеце, к примеру, рассказ был такой. Помер старый кузнец, и все колхозные лошади охромели. Послали председателя к районному начальству, чтобы дали им кузнеца. Агронома раздобыть еще сумеем, говорят ему, а насчет кузнеца и думать нечего. Снарядились в Ригу за кузнецом. Если бы вам нужен был министр, так сказали председателю в Риге, мы бы, может, и нашли, а кузнец в наше время все равно что бронтозавр.

А тут к доярке Гене из Белостока отец прикатил. Если по правде сказать, так он после двух операций да трех инфарктов помирать к дочери приехал. А ты раньше чем занимался, его спрашивают. Кузнецом работал. Ну, брат, тогда не спеши помирать, еще успеешь. Сам видишь, лошади босы, копыта отросли, прямо как лыжи, аж кверху загибаются.